В просторном мире - Михаил Никулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ругаться все-таки будем, — пообещала Пелагея Васильевна.
— Ваша обязанность такая, четырнадцать годов подряд ругаете, — ответил Матвеич и снова закрутил кнутиком.
— Заслужил и за то вот подержи стул, слезу.
Старик, видать, давно знал, как надо помогать Пелагее Васильевне сходить на пол: он подержал стул за спинку, потом легонько отставил его в сторону и сел на свое место.
Из-за стола, накрытого белой скатертью, послышался ребятам голос Пелагеи Васильевны:
— Ругать, Матвеич, буду.
— Не люблю, когда меня критикуют в этом доме… Да и вам не стоит тут заниматься делами. И чего это вы вздумали нынче тут… — пожимая плечами, заметил Матвеич.
Шурша по полу кожей обшивки на культях, Пелагея Васильевна вышла на середину комнаты, постояла и тише обычного спросила, обращаясь к Ивану Никитичу, сидевшему у двери на табурете:
— Вы знаете, почему Матвеич так говорит?.. В этом дворе он полжизни работал на Старого Режима… Старый Режим (Софрон Корытин — так его звали) и меня сделал вот такой короткой.
Она перевела взгляд на Зою и, намекнув на ребят, спросила:
— Они уже спят?
Миша и Гаврик, не зная, что лучше — спать или бодрствовать, решили, что лучше, конечно, «спать», потому что взрослые в их присутствии часто избегают откровенных разговоров. Когда тетка Зоя, все время сидевшая спиной к ним, обернулась посмотреть на постель, Гаврик, тотчас небрежно откинув угол одеяла, чтобы показать, что он крепко спит, глубоко вздохнул и даже сладко пробормотал: «Ум-мня-ам». Миша же, чтобы не повторять лукавой выходки своего быстро соображающего товарища, чуть-чуть потянулся и стал дышать ровно и спокойно.
— Намаялись в дороге, — сказала тетка Зоя.
Пелагея Васильевна, сожалея, заметила:
— Жалко.
Ребята поняли, что ошиблись в своей догадке, но исправить ошибку уже нельзя было, и они молча следили за Пелагеей Васильевной.
Она зачем-то сняла платок и стала шуршащей походкой ходить по комнате. Без платка, в одной гимнастерке, с почти побелевшими, гладко причесанными волосами она теперь была похожа на большую серовато-зеленую птицу с сивой, серебристой головой.
Остановившись поблизости от Ивана Никитича, молчаливо ждавшего от нее какого-то большого откровенного разговора, она попросила у Матвеича стул, и Матвеич помог ей сесть на него с прежней осторожностью и уменьем.
— В пору коллективизации из этого двора, — заговорила Пелагея Васильевна, — как из крепости, он с сыном подстрелили мне ноги. Пора была горячая: собрание за собранием. Людей-то надо было вести с колючей стежки на широкую дорогу, на простор. Я была батрачка, здешняя, молодая коммунистка. Знала, кого душили каменные стены, замки, межи… Думать о ногах времени не хватило… Запустила раны — и куцей осталась… Зоя — она батрачила на них. Ночью кинулась в Совет сказать об их намерении, да разминулась со мной. Бросились за ними, а их уж и дурной след выветрился. Потом их поймали. Сына расстреляли, а он, слышали, недавно помер… История короткая, а не забывается, — сказала Пелагея Васильевна и, встряхнувшись, неожиданно просто спросила Матвеича: — Ты из города утром ехал заовражной дорогой?
— Ага, — как бы очнувшись, ответил Матвеич.
— Что ж не скажешь, что на зяби «Красного маяка» трактор воробьев ловит?
— «Маяковцы» сами разговорчивы.
— Но ты спрашивал, что с ним?
— Здорово не допытывался.
Матвеич снова заиграл кнутиком.
— Через глубокий ярок переезжал? Трясет?
Матвеич поскреб в затылке:
— Здорово трясет, Пелагея Васильевна.
— Сочувствую.
— Хоть раз в жизни.
— Думаешь, тебе? Коню сочувствую. Ты на сером ездишь?
— На сером, на нем.
— Умная лошадь, а жалко, что не умеет разговаривать, а то бы она тебе характеристику дала.
В комнате засмеялись. Пелагея Васильевна попросила платок и покрылась. Она разговаривала с Иваном Никитичем, изредка поглядывая на пристыженно молчаливого Матвеича:
— Председатель он хороший. В колхозе порядок, и в степи любо. На гвоздик ржавый не наступишь… Но дальше колхоза — темная ночь… Слыхали — «не допытывался», потому что трактор заглох не в его борозде… А мостик построить через ярок в голову не приходит, потому что по этой дороге и «маяковцы» ездят… Вот и будет из-за пустяка до скончания века трясти душу и бедарке и коню. Матвеич, не спорь! — распрямилась на стуле Пелагея Васильевна. — Советскому человеку дано вмешиваться в любое дело, если видит упущения и может научить хорошему. А так-то что ж?.. И колхоз можно огородить стенами.
— Пелагея Васильевна, что-то мне муторно здесь, — заткнув кнутик за пояс и перекосив плечо, сказал Матвеич. — Может, на просторе договоримся? — и он быстро поднялся.
— Муторно? Значит, нашла больное место. Снимай с трибуны, — усмехнулась она.
Вслед за Пелагеей Васильевной из комнаты вышли Матвеич, тетка Зоя и Иван Никитич, собравшийся ночевать где-то около коров. Ребята сейчас же услышали донесшийся с крыльца разговор взрослых:
— Небо хорошее. Погодка, видать, еще постоит Учти, Матвеич, что в «Маяке» сплошь бабы: помочь надо.
— Пелагея Васильевна, в твоем сельпо на юбку достать можно? — весело спросил Матвеич.
— Тебе на юбку?
— А чего ж! Наряжусь — и снисхождение будет!
Взрослые посмеялись, простучали колеса, и все затихло.
В угрюмой комнате, под низко нависающим на маленькие окна потолком ребятам не спалось, но они молчали. Им тоже, как Матвеичу, хотелось на простор. Не сговариваясь, они пожалели об одном и том же, — что ушли Иван Никитич, Пелагея Васильевна, что тетка Зоя, к их общей досаде, все еще не возвращалась.
— Миша, — прошептал Гаврик.
— Гаврик, после… Обо всем не расскажешь. Спи!
— Я не усну. Все равно не усну.
И он вскочил было с постели, но, заслышав шаги возвращающейся тетки Зои, снова лег и накрылся с головой. И все равно тетка Зоя, прежде чем загасить лампу, по-своему долго поправляла на нем и на Мише одеяло, и было хорошо и приятно чувствовать ее сильные, ловкие руки, слышать ее голос:
— Спите, спите, жуки…
Ребята уснули поздно, уснуть им помогла красно-бурая корова. Что там, под навесом, она делала? Может быть, боднула соседку-корову, а, может, та ее?.. А может, просто стала вылизываться?.. Только вдруг нежный, веселый звон колокольчика врезался в тишину полуночи.
Миша шепнул:
— Слышишь?
— Слышу, — проговорил Гаврик, обнимая товарища.
* * *С восходом солнца коровы были далеко в степи.
Попрежнему Иван Никитич шел впереди. Теперь уже нежному позваниванию колокольчика ничто не мешало: седло, которое смастерили ребята, получило от Ивана Никитича отличную оценку. На шлее из налыгачей оно держалось свободно, прочно, а привязанное к нему ведро не издавало ни единого звука и не портило красивой коровьей морды.
Намеченное Иваном Никитичем место для стоянки в обеденную пору было далеко впереди и вправо, так как надо было обходить широкий массив озимого поля. Отсюда это место угадывалось по желтым кронам не то тополей, не то других высоких, развесистых деревьев. Чуть в стороне от них серым потоком скользила железнодорожная насыпь. Отсюда казалось, что она хотела сделать рывок к этим деревьям, но круто минула их, чтобы не смыть своим вольным течением ни самих деревьев, ни низких станционных построек.
Слева тянулось озимое поле. Оно было спокойное, как дремотная вода в большом озере.
Так же, как вчера, кружились птицы: выше — коршуны, ниже — большие стаи грачей, а совсем низко с озабоченным карканьем пролетали вороны… Но сегодня ребят мало занимала степь с ее солнечным простором. Даже заяц, пересекавший озимое поле, не вызвал у них особого интереса.
— Миша, ты знаешь, кем бы я хотел быть?
— Да ты уже говорил.
— Думаешь, летчиком?
— Ну, а кем же?
Гаврик остановился и, округлив потвердевшие темные глаза, смотрел на Мишу.
— Доктором — вот кем!
— Вот интересно, Гаврик, — мне тоже захотелось стать доктором, но, знаешь, каким?
— Знаю… Таким, чтоб и Пелагею Васильевну вылечить. Как, думаешь, можно?
Миша шел молча, а Гаврик то и дело нетерпеливо заглядывал ему в глаза, ожидая ответа. Досадно, что именно в эту минуту Иван Никитич крикнул Мише:
— Михайло, убавь телятам молочного рациону, а то на привале самим нечем будет позабавиться.
Гаврик недовольно заметил:
— Кто про что, а дедушка опять про молоко!
Миша, отогнав телка от коровы, — снова вернулся к Гаврику и, шагая рядом, думал о том, что такого доктора, должно быть, еще нет на свете, а потому на всех врачей сейчас он был в большой обиде.
— Гаврик, если бы на такого доктора надо было учиться день и ночь, я согласился бы.
— Я бы тоже, — с суровым одобрением отозвался Гаврик.