На хуторе - Борис Екимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Варечка Сисиха была стара и износилась до срока. Смолоду развеселая, с вечной цигаркой в зубах, теперь она гляделась глубокой старухой, с черным ликом, вислыми щеками и носом, с беззубым ртом.
Сисихой прозвали ее смолоду за редкостное даже для деревенской бабы добро, которое она горделиво носила под кофтой.
Но все утекло, а к старому часу так и осталась Сисиха Варечкой, девкой, хоть и рожала, и сына вырастила.
– Ащаул… – подойдя к костерку, Сисиха скинула мокрые чирики и, подол выжав, стала сушить его над огнищем. – Ищу тебя, ищу. Тута такие дела заходят, а он увеялся. Согреться бы? – зябко поеживаясь, спросила она. – Кабы не заболеть.
– Обойдешься, – коротко ответил Шаляпин.
– Ты ничего не знаешь, – посверкивая глазами, продолжала Варечка, будто и не слышала отказа. – Такие дела… – она запнулась и выпалила: – Роман помер, Чакалкин, – и смолкла совсем.
– Не брешешь? – осекшимся голосом спросил Шаляпин. – Роман?
– Да чего… Да разве я такое… Да ты в уме… – замахала руками Сисиха, заохала, засморкалась. – Сам Тарасов сказал, на центральную он ездил. Помер, сказал, завтра хоронить. Измокла вся, – показала она мокрый подол. – Думаю, надо сказать… Как-никак…
– Значит, помер… – проговорил Шаляпин, поднимаясь.
В тернах у него была ухоронка, и он принес оттуда бутылку, налил.
– Помер, помер, – живей заговорила Сисиха. – Три дня всего пролежал, помер. Все же, как ни говори…
Сисиха, получив желанное, приходила в себя, для Шаляпина же столь ошеломляющей была новость, что он не мог ей поверить.
А над землей встала теплая весенняя ночь. Редкие соловьи, словно молодые неуки, щелкали, сбиваясь, и замолкали. Зато согласный хор «водяных быков» гудел по речке, не умолкая. И вверху, и внизу, и поодаль – по теплым разливам Ильмень-озера.
– Значит, помер, – наконец поверил Шаляпин. – Второго веку не взял.
– Помер, помер, – подтвердила Сисиха. – Тарасов говорит, вдарило его. Три дни колодой лежал, чуть дыхал. Но при уме. Глядит и языком вроде варнакает. Недолго лежал. Завтра похоронять. Ты пойдешь?
– Без меня закопают, – ответил Шаляпин.
– Похорон будет богатый. Все же человек… Во славе ходил. Музыку привезут, железные венки из района. Помин…
– Я б его помянул… – процедил Шаляпин. – Да и его помянут люди добрые.
– Гутаришь, не знай чего, – осуждающе протянула Сисиха. – Какой-никакой, а тесть, а ты такие слова…
– А за что его здравствовать? Чего он доброго сделал? Одни вреды.
Хмель уже вошел в Сисихину голову, и она ожила, распрямилась.
– Ты, Шаляпин, несешь околесом… брехни всякие. А я знаю, я на близу была. А такие слова… Бог не свелел так об покойнике, грех. Тем более он тебе не чужой.
Сисиха говорила, торопясь, захлебываясь. Покойного теперь Чакалкина знала вся округа, и стар и млад. Должность у него была немалая, агент по сельхозналогу. Жил он в Рубежном, но под рукой его ходили все забузулуцкие хутора: от Тубы и Вихляевки до Поповки и Ястребовки – все его. Так что был Роман человеком известным. А уж Сисихе и вовсе родным. Роман приглядел ее смладу и прислонил к себе. От него она двух детишек родила. Дочка умерла в детстве, сыну Евгению сейчас было за тридцать.
Под Чакалкиным Сисиха жила хорошо, колхозной работы сроду не ведала, принимая от хуторян молоко за налог. Правда, замуж ее не взяли, так и осталась девкой до седой косы. Но что замуж? Сколько баб Сисихиной вольной жизни завидовало… И неспроста.
И потому теперь, после смерти друга, не могла, не хотела Варечка о нем худого слыхать.
– Ему государство указывало… Вы лишь об себе, под себя гребли, – внушала она Шаляпину. – Всё об себе, доху на вас нет! А он об государстве, у него об деле душа кровила. Ни ночью, ни днем покоя. Такая война. Фронт требует… Всё для фронта, всё для победы! – гвоздила она кулаком, вспоминая давние слова, от которых и прежде, и даже теперь что-то внутри холодело.
Шаляпин глядел в огонь, Сисиху не слушая и не слыша. Но думалось ему о тех же далеких днях.
Близ огня, в багровом его неверном свете смутно белели терны да неохватный корявый ствол вербы уходил ввысь, пропадая во тьме. Темнота висела низко над огнем, стояла рядом, а на той стороне, в хуторе, словно сбесились собаки. Одна за другой поднимали они тревогу, лаяли взахлеб, не умолкая. Вот и Тарасов кобель зашелся в хриплом лае, за ним соседский – Чурьков, потом визгливая сучка бабки Сладухи. Зверь ли, чужой человек, но кто-то тревожил их.
Шаляпин поднял голову.
– Либо лиса? – подумал он вслух.
Сисиху другое волновало. Она Шаляпину и другим грозила:
– Государство… Вам не понять! Не к рукам цимбалы. Страна напрягается… Кулаческий элемент… Казачество… И тебя за такие слова… Никакой пощады! – горели глаза ее, рубила воздух рука. Молодость, золотая молодость словно вернулась к Варечке, все заслоняя.
Между тем собачий брех на хуторе понемногу стихал, но кто-то шел садом, насвистывая и напевая. Возле речки, на кладке, замолк, а миновав ее, снова засвистел. Шаляпин все слышал и потому не удивился, когда молодой мужик в костюме и шляпе вынырнул из тернов и гаркнул: «Бросай оружие! Окружены!»
– Женик! Сынок! – охнула Сисиха и замерла. – Ты откель? Среди ночи?
Не отвечая, Женик поднял голову, прислушался к собачьему лаю, который еще не утих там, за речкой, сказал:
– Вот это я им дал. Расшуровал. Теперь все проснулись. А вы неплохо устроились, – оглядел он поляну.
Варечкин Женик, по-хуторскому – Сисёк, из дома ушел давно. Был он уже не первой младости, поистрепался, но кочетился: волосы красил, шляпы и галстуки носил, часто женился. Теперь он жил на станции, в примаках, на хуторе не объявляясь. Это было к лучшему: к матери Сисёк прибегал лишь в пору крушений. Приезжал, отлеживался, Сисиха справляла ему одежонку, деньжат добывала, залезая в долги на несколько пенсий вперед. И отбывал он прочь. И теперь Варечке почудилось горькое.
– Чего приключилось, сынок? – обмирая, спросила она. – Либо с Веркой… – не договорила и смолкла.
– Ха… Ты даешь, мать, – умехнулся Сисёк, закуривая. – Отец помер. Ты хоть знаешь?
– Знаю… – выдохнула Варечка. – А ты при нем был?
– Я еще позавчера приехал, живым застал.
– Ну и как?
– Чего как… Сучки эти косоглазые шипят. А отец, он со мной…
– Он тебя всегда жалел, – потеплела Сисиха.
В законной своей семье Роман Чакалкин несчастливо имел трех дочерей, мальчика так и не дождавшись. И потому, презирая обычай, Женика считал своим родным сыном, особенно смальства. Он привозил его в дом – жена не смела перечить – и баловал. Дочек приучил называть его братом. Правда, когда Женик в года вошел, Роман к нему поостыл. Но признавать признавал, да и домашние уже привыкли.
– Те шипят, змеюки…
– А отец? Он-то как? Рад небось? Ты возле него сидел? Он с тобой гутарил?
– Гутарщик из него… – махнул рукой Женик. – Так… Глядит. Ну, иногда слово молвит, – он вспомнил и усмехнулся. – Талдычит одно: труба да труба.
– Какая труба? Об чем это? – недоуменно спросила Варечка.
– Да кто знает! Вроде капец, кончаеся. До скольких раз явственно так говорил: труба, труба.
– Видно, не в себе… – вздохнула Сисиха.
А Шаляпин поднял свою лешачью голову и сказал:
– Он, може, про деньги, про золото тебе говорил? Дескать, в трубе. Прилюдно он говорил?
– Нет… – растерянно ответил Женик.
– Ну вот… – опустил Шаляпин взгляд и костром занялся.
Первой опомнилась Сисиха.
– Ты чего, Шаляпин? Либо умом рухнулся? Какое золото? Какая труба? – встревоженно говорила она. – У него смерть в глазах, он и гутарил без ума. А ты золото, деньги… – глаза ее испуганно бегали от сына к Шаляпину.
А Шаляпин молчал, в костерок наломал веток, поглядел, как горят они, а потом лишь сказал:
– Да это я так… Подумакиваю… Може, сынку…
– Ничего себе, подумакиваешь, – кипятилась Сисиха. – Нет, ты, Шаляпин…
А Женик сидел, прикусив язык, и сам себе приказывал: «Молчи, молчи… Перемолчать надо». А душа его горела, и в голову ударила кровь.
Шаляпин брякнул сдуру, как с дубу, не ведая. Но дурное слово его так впору пришлось, и Женик корил себя за недогадливость. Ведь это он у отца выпросил, вымолил счастье. Наедине, у постели, взяв отца за руку и низко пригнувшись к нему, он шептал в большое оттопыренное ухо:
– Отец, отец… Ты бы мне чего оставил. Ведь сестрам все. Они хозяйки. Меж собой поделят, а меня – в тычки. Они – в законе, я – найда. А ты бы мне, отец, оставил деньжат. – Женик знал, что деньги были, и немалые, даже золото. Он помнил, как в детстве отец показывал ему монетки с орлом и царем, показывал и смеялся: «Чуешь, чем пахнет?» И потому Женик просил: – Живу-то… Верка меня пилит. Да и мать – старая. Я бы ее к себе взял, докармливал. Я у тебя один сын.
Женик говорил, отец слушал, и рука его была горячей, взгляд добрым, но вот ответить не мог, лишь повторил несколько раз: «Труба… труба…» Явственно повторил.