На хуторе - Борис Екимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Шабоня… приблудный шабоня… Чтоб тебя каламутная вода унесла… Доглядать за ним надо, девки, доглядать, а то…
Недоговаривали, но знали, о чем речь. Где-то лежало, должно было лежать у отца потаенное: деньги, золото. В разные годы, но видели и Раиса, и Маня, и Лизавета, и мать Полина видели большой кожаный кисет, который не зря отец хоронил. Кисет искали с того дня, как Роман слег. Искали в открытую и друг от друга таясь, мать и дочери.
Сладкую жизнь тот кисет обещал, и взять его в свои руки было бы счастьем до веку. Но где он? Перекопали сундуки и комоды. Перевернули всякий хлам в сараях и катухах, но тщетно. Роман ничего не успел сказать и теперь уже не скажет. «Похоронные» триста рублей да еще тысячу сразу Полина взяла. А остальные… Об остальных думали все. И уж какую ночь, считай, и не спали, боясь проглядеть друг друга. Рая и Маня Лизавету подозревали. Она при отце жила. Да и мать найдет – не скажет.
Глядели, день и ночь друг за дружкой глядели, а уж поганого Сиська ненавидели всей душой и ждали лишь конца похорон, чтобы выставить его с треском. А пока он шнырял – и нужен был за ним глаз да глаз.
Прибыл автобус из районного центра с медными трубами и людьми.
– Налить, налить музыкантам, – засуетился Женик. – Так положено.
Налили музыкантам, с ними, за компанию, выпил и Сисёк. Выпил для храбрости, потому что наступало его время. Он выпил и словно отрезвел. Голова стала работать четко, заглядывая наперед.
Покойника подняли на полотенцах и понесли.
– Куды! Куды понесли?! – закричала Чакалиха и заголосила. – Ой, да зачалась твоя последняя дороженька. Ой, да уносят тебя на чужих руках!
И, обрывая ее истошный глас, у ворот разом ударил оркестр, оглушая и забирая власть. Теперь приказывал он: как идти и когда голосить и отдавать прощание.
А Женик Сисёк в это время оттянул в сторону мать и прошептал ей твердо и горячо:
– Из хутора выйдем – в обморок упади. 3-запомни.
Варечка глянула в его бешеные глаза и обмерла.
– Гляди… не пр-рощу… – прошептал он, отходя.
И Варечка со страхом поняла, что надо делать веленое, иначе беда. Последнее у нее оставалось, последний в жизни дар – Женик. Она любила его без памяти и боялась. Сразу как-то ушла в сторону Романова смерть и собственная жизнь, в голове лишь одно вертелось: «А где конец хутора? Где? Возле Архипа? Или у амбаров?» Она оглянулась на сына, но тот уже был поодаль.
На полотенцах, в мелковатом гробу покойный Чакалкин плыл над глинистой прибитой дорогой, сложив руки. Густые брови его грозно топорщились, словно сердился он и кому-то грозил. Но грех ему было серчать, грех. Все делали как положено: красную подушечку несли впереди с двумя медалями, два железных венка из района, громко, на всю округу, играл оркестр. Четыре трубы да еще барабан с тарелками словно гром громыхали: бум! бум! бум!
Варечка, как Женик велел ей, до амбара дошла и с криком пала на землю. Пала и обмерла. Побрызгали на нее водой, в тень унесли. Похоронное шествие двинулось дальше, оставляя несчастную Сисиху, а с ней и Женика.
Недолго посидев возле матери и убедившись, что люди ушли, Женик проговорил:
– Ладно, полежи здесь, а потом за плотину уходи.
– А помин? – спросила Варечка.
– Помянем без них. Уходи скорее.
И Женик помчался назад, к хутору. Все уже было обдумано и решено. Конечно, о печной трубе говорил ему отец и показывал глазами вверх. Там он схоронил наследство и отдал ему, единственному сыну, а не этим дурам косоглазым, которые с деньгами и обойтись-то не смогут, спрячут в чулок – и все дела.
Нужно было успеть сделать все до той поры, пока вернутся с кладбища. Ведь потом – Женик это точно знал, – потом его выгонят и на порог никогда не пустят.
Рая, Маня и Лизавета, дочери Романа, как и положено, вместе с матерью шли впереди других, за гробом. Сисихин обморок они видели, косясь неприязненно на ненавистную бабу, которая и здесь показывает себя. Варечку унесли, и о ней забыли, и лишь потом, когда свернули на кладбищенскую дорогу, а до кладбища было уже рукой подать, Лизавете пришло на ум нехорошее. Она оглянулась, поискала глазами Женика и не нашла. А ведь он здесь, все время здесь, на глазах крутился.
– Сиська нету, – негромко сказала она сестрам. – Это Варечка придурилась.
Рая и Маня тоже стали оглядываться, но Женика нигде не было.
Лизавету жаром осыпало, и виделось ей, как поганый Сисёк хозяйничает сейчас в доме, ищет. И вдруг найдет? Докажи потом. Нельзя, конечно, нельзя было сейчас уходить от покойного. Нельзя, и люди осудят. Но разве отдавать кровное свое, свое счастье в поганые руки можно? Можно ли?
Сквозь зубы проговорив сестрам: «Я за Жеником догляжу… А то он там…» – Лизавета отошла от гроба и, повернув, быстро, почти бегом направилась назад, в хутор. Она уходила и чуяла на себе недоуменные, осуждающие взгляды. И дочерин голос услышала: «Мама, куда?» Она все слышала, и чуяла, и кипела злобой: «Ну да… А там этот хорек… Не знай чего… Хозяйничает…»
Рая и Маня поняли Лизавету и меж собой понимающе переглянулись. Но спустя минуту-другую иное им в голову пришло. «Поделят», – разом шепнули они друг другу, понимая, что Женик и Лизка могут вдвоем поделить отцовскую захоронку. Найдут, а им ни слова, и в воду концы. Рая и Маня почувствовали себя обойденными и обманутыми: они здесь вышагивают, а там…
Разом, не сговариваясь, они отошли от матери, оставляя ее, и припустили к хутору. Немолодые, толстые, они бежали неловко и неуклюже, словно две барсучихи, но вперед и вперед к хутору, к дому.
Похороны остановились.
Сама Чакалиха, ничего не понимая, недоуменным взглядом обвела толпу и, дочерей не сыскав, ошалела. Что-то ударило ей в голову, и, все смешав, она закричала:
– Ой, не стучите, не стучите! Ой, да чего же вы так колотите! Да большими гвоздями его забиваете! Ой, да землю глудками не валите! Мою кунушку болезную не будите!
А покойник был рядом.
– Не валите, больно ему! – прокричала Чакалиха, тяжело оседая на дорогу.
Кинулись к ней.
Шаляпин стоял оторопев, когда к нему дочь подбежала и, плача, проговорила:
– Папа… Ступай их призови… Ступай, папа… Стыду…
Слезы дочери комом стали в горле у Шаляпина. Насупленный, злой, он быстро пошел по дороге вослед своей родне.
А у кладбища не знали, что делать, гроб с покойником стоял одиноко. В беспамятстве лежала вдова. И тишина, такая недобрая тишина легла, что всем сделалось нехорошо. И приезжий, из района, махнул рукой музыкантам: «Играй».
Хрипло запели трубы, ударил барабан: бум! бум! бум!
Испуганное воронье поднялось с близкого обережья и сада и с криком закружилось над кладбищем, над музыкой, над оркестром.
Лишь к вечеру собрался Шаляпин домой. Все поминки пришлось провести: дочь не отпускала, да и сам он понимал, что не время уезжать. Вина он не пил, лишь цигарку смолил да ходил проведывать внука, безмятежно спавшего во флигеле, в зыбке.
Лишь вечером, когда разошлась и разъехалась последняя родня, Шаляпин тронулся в путь.
Дочь проводила Шаляпина до пруда. А за хутором Шаляпин крикнул коням:
– А ну, добрые!
Лошади взяли дружно. И катились колеса, мерный перестук копыт отдавался в душе радостью, будоражил и словно пьянил.
Встречный ветер холодил, разгоняя вечернюю духоту. День отгорел, а с утренней стороны наползала какая-то хмарь ли, туча, обещая ненастье.
Шаляпин успел приехать, когда подошла к хутору вечерняя гроза. Она была первой и собралась не вдруг. Сначала потемнело вдали – и оттуда, из черной хмари, выплыла огромная туча.
Молнии беззвучно вспыхивали, потом стал доходить гром. Туча шла медленно, словно нехотя, какая-то необычная, страшная: с исподу синяя, а сверху багрово-седая, она тащилась коршуниным крылом через весь небосвод, волоча за собой сизое марево дождя.
Откаркало, нахохлилось вороньё; порывы ветра раз за разом пробегали по обережью, словно упреждая.
Потемнело.
Все ярче полыхали тихие сполохи во чреве тучи, на короткий миг освещая угрюмое недро. И ветвистые молнии, словно дразня, коротко вспыхивали там и здесь. И наконец пришла туча.
Высокий тугой смерч, вихляясь, шел от далеких полей с пылью и свистом. По хутору он пронесся грохоча, что-то вздымая, и тихие сады склонились перед ним, осыпая бель лепестков. По обережью смерч закружил, ломая сухие вершины; и старый тополь в тарасовском саду рухнул вдруг с тяжелым треском, запружая речку.
И, словно взамен ему, встало над миром огромное живое древо белого огня. От темной земли и до седой тучи оно на глазах ветвилось и множилось – и встало во всей красе, освещая обмершую землю и далекую глубину небес из края в край. А потом рухнуло, словно старый тополь. И треснула пополам земля, открывая неведомое, и небесная хлябь ринулась с воем и ревом. Одна за другой вставали высокие ветвистые молнии, словно сухие дерева, трепеща и разламываясь с треском и громовым рокотом. Но страшное было позади.