Святой папочка - Патриция Локвуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Над камином висит полотно с полностью оснащенным кораблем, стоящим на якоре в Нантакетской гавани. Это самая ценная отцовская картина. Он говорит про нее просто: «Это – Стобарт», как другие люди говорят: «Это – Ван Гог» или «Это – Бэнкси». Стобарт – самый шаблонный и каноничный маринист в мире, на всех его картинах – корабли на фоне заходящего солнца, а сами картины выполнены в жемчужно-голубых, анемоново-розовых и устрично-серых цветах, и на каждой – лужи на пристани и снасти, такие тонкие, что кажется, будто их нарисовали волоском. Но когда я смотрела на них, я все равно не могла избавиться от ощущения, что и там где-то притаился Иисус – в обличье не то самого странного и горячего юнги, не то потрепанного жизнью и солнцем попугая, который ни за кем не повторяет и пытается ВАС угостить крекером.
– Никогда не устаю смотреть на этот шедевр, – бросает отец, вглядываясь в «Стобарта» пристальным, страстным взглядом, пытаясь отыскать там скрытого от глаз юнгу.
– Ненавижу современное искусство, оно отрицает Бога, – частенько говорит он. Многие католики так и не оправились от картины Девы Марии, написанной слоновьим навозом [23]. У них наверняка выработалось стойкое ощущение, что в Нью-Йорке есть целые музеи, битком набитые антикатолическими картинкам, на которых невинную Деву осыпают фекалиями всех обитателей зоопарка.
– Видела, какая тут уродливая церковь? – спрашивает он меня. Я видела. Он предполагает, это потому, что церковь построили в пятидесятых, а тогда все уже начали становиться коммунистами.
– Я тебе скажу, в чем проблема, – говорит он, усаживаясь на своего любимого менторского конька. – Когда люди забывают о гендерных ролях, они начинают строить уродливые церкви. Архитектура требует баланса между мужским и женским началом, только тогда рождается красота.
Чего-о? Да быть такого не может. Согласно этой логике, идеальным собором был бы исполинский «Символ любви» [24], в который люди могли бы приходить помолиться.
В честь нашего приезда мама переделала для нас свою старую комнату для шитья. Стены в ней белые, как яичная скорлупа, а потолок такой низкий, что его можно коснуться рукой. Сама комнатка примерно три на три метра, и на одной из стен – двускатное окно, создающее ощущение уюта. Еще там есть два больших шкафа – будь у вас такие в детстве, вы бы наверняка прятались там с личным дневником. И лампа из граненого стекла, отбрасывающая свет с узором в виде ананаса по всему потолку. На комоде стоит вся моя детская коллекция гномов, накопившаяся в ту эпоху, когда я питала к ним неистовую страсть. До сих пор удивляюсь, как так вышло, что теперь я занимаюсь сексом с людьми, а не набрасываюсь в приступе желания на садовые фигурки.
Над кроватью висит картина с маками, которую я подарила маме на Рождество, уверенная в ее непритязательном вкусе в искусстве. Маки, нарисованные алой и розовой акварелью, напоминают пятна крови. Очень напоминают пятна крови… на белых, как снег, трусах. «О боже, —доходит наконец до меня, – я подарила маме картину с месячными».
– Мам, это… это… – я тычу пальцем в рисунок.
Она лишь машет рукой в ответ на мое удивление.
– Я все ждала, когда ты сама догадаешься. Думала, быть может, у художницы приключилась какая-то трагедия, например, месячные начались прямо в церкви.
Я обещаю себе никогда больше не пытаться ее просветить. Должно быть, это было очень неправильно с моей стороны. В этот момент в комнату заходит Джейсон с двумя чемоданами и видит, как мы пялимся на картину.
– А почему вся стена в крови?
Она со скрипом открывает дверь в ванную и показывает Джейсону, где стоит бутылочка аспирина.
– Если почувствуешь в левой руке такую сильную, стреляющую боль, потужься как следует, как будто сидишь на унитазе, а затем прими две таблетки, – ласково говорит она. Я перевожу взгляд с нее на душевую кабинку и замечаю там маленькую бутылочку «Фэйри».
– Почему это здесь?
Она секунду колеблется, словно раздумывает, сообщать мне или нет. А затем вздыхает и говорит:
– Твой отец моется средством для посуды.
Это происходит, когда я иду за ней по коридору. Я вдруг сжимаюсь дюйм за дюймом до тех пор, пока не превращаюсь из зрелой женщины обратно в ребенка, одетого в комично-взрослый деловой костюм и неуклюже ковыляющего вслед за матерью. Все это время я лишь притворялась взрослой. В моем дипломате не документы, а детский сок. Меня раскусили.
Вот он – дом. Что такое «дом»? Концентрат определенных вещей, которые могут существовать лишь в определенном месте и при определенных обстоятельствах? Срез между жестким и мягким, сгусток привычки, в котором приятно лежать, свернувшись клубочком? Или это просто ощущение? Не знаю точно, но в одном я уверена: меня крепко скрутило и непонятно, когда наконец отпустит.
Оставшись на минуту наедине, мы с Джейсоном крепко обнимаемся. Я похлопываю его по спине, и непроизвольная младенческая отрыжка с ревом вырывается из его нутра.
– Ты заставила меня срыгнуть! – возмущается он. Ну что ж, значит я не одна.
Мы быстро проваливаемся в рутину. Вечером мы едим торт «Амброзия» с клубникой и взбитыми сливками и пьем просекко, которое мама держит в морозилке. Ей хватает двух бокалов, и вот она уже угорает над всем подряд, сгибается пополам, хихикает и выдает «О ДА!» Когда я была маленькой, мама в какой-то момент решила, что «О ДА!» голосом говорящей бутылки из рекламы – это ее фишечка, и с тех пор вставляет это восклицание через слово. Когда я как обычно начала икать от пузырьков просекко, она стала хлопать меня по спине и кричать: «Это все потому, что ты пьешь неправильно! Пей правильно!»
В полночь она открывает свой ноутбук и принимается вслух зачитывать все, что попадается ей на глаза в интернете. Сколько она будет читать? Ну, НЕ БОЛЬШЕ пятисот страниц, это точно, рассуждает мама. Она долго боролась с интернетом, но в конце концов