Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А как же советские-то в городе? Небось узнают, что богачи в бедноту заделались, так тоже не похвалят…
— Э, милай! И они тоже не пальцами деланы… — засмеялся Митрей. — Делиться, известное дело, надо… А что касаемо предбудущего, то кто же, брат, поверит, что мы с тобой коммунисты? Всякий поймет, что от нужды лезли. Может, еще похвалят да медаль золотую на шею повесят, что ловко сволочей этих за нос водили…
Васютка из-под окна слышал все это. Старики, конечно, выкрутятся, а как ему вот с попом быть? И на душе было нехорошо.
Чрез несколько дней и в Подвязье беднота стала поговаривать, что гоже бы Прокофья Васильича в предзаседатели бедного комитета выбрать.
— От этих чертей жди муки-то… — галдела беднота. — Таварищи, таварищи, а хлеба нету… А тут получи разом, и готово дело…
Прокофий держался аккуратно в сторонке, будто и не его дело, а сам втихомолку раскидывал умом, как бы это под срубленный парк господский в Подвязье подъехать да подешевле его взять за себя: дрова-то в городе стали и выговорить цену страшно… Он решил переговорить с Ванькой Зноевым и, ежели что, так взять его хошь в долю, что ли… Ну, и к Галактион Сергеичу, к барину, заглянуть надо да мучки отвезти, да сговориться, чтобы потом, в случае чего, он не взыскивал. А господа теперя голодные — задешево отдадут…
Дельце тоже выходило очень кругленькое…
XIII
СВАРЬБА
Деревенскую обряду справлять было трудно теперь: какие там смотрины, какие девишники, какое бражничанье, когда нету ни керосину, ни сахару, ни водки заправской, ни крупчатки? Горе одно!.. И сваты порешили все это оставить, но зато самую сварьбу справить уж как следовает: у Прокофья Васютка был единственным сыном, а Анёнка единственной дочерью у Митрея. Денег сваты не жалели. Анёнка купила себе новую накладную косу для венца в триста рублей, а за кровать отец отдал тысячу двести: вся точно серебряная, огнем горит, а матрацы так и любому фон-барону в пору! Самогонки наварили чуть не бочку, кабана да барана зарезали, кур, уток, чрез Ваньку Зноева где-то в городе и рому ямайского раскопали, и парфеня какого-то, и допель-кюмель — чего господишки не придумают! Только вот рафинаду не нашли, но зато сахару-песку гостям в чай сыпали уполовниками — пей не хочу! А был он плачен уже по сто целковеньких за фунтик…
В доме Прокофья, несмотря на раскрытые окна, жара стояла невыносимая. Гостей в дом набилось — руки не просунешь, а не то что… А под окнами на луговинке народ пьяный, а в особенности беднота эта самая ура безперечь орает, хозяев тешит… На почетном месте под иконами — потные, красные, стесненные жених с невестой; Васютка в манишке и при часах, а Анёнка в ували и цветах бумажных; она совсем разопрела, кофточка под мышками нестерпимо режет, а лицо ее деревянно, и глаза круглы, как у дешевой куклы. Для того, чтобы предохранить новобрачных от нечистой силы, у Васютки под жилеткой рыбачья сеть надета, а у Анёнки весь подол платья иголками утыкан. Свахи с красными бантиками на платках — уже не в честь революции — из себя лезут, гостей потчуют. Среди гостей и старенький кум Афанасий, что первый в Уланку весть о великом чуде Господнем у мощей благоверной княгини покойному отцу Александру принес, и комиссар народного просвещения Сережка, озорной, курносый парень с золотистыми усиками, украсивший себя красным бантом, и всегда точно динамитом заряженный Ванька Зноев, вырядившийся для шику матросом и нацепивший на грудь для пущей важности два офицерских Егоргия, и вся головка деревни. Пир хошь куды!..
Все были уже крепко навеселе, молодые устали уже целоваться плотно сжатыми, точно деревянными губами под пьяные возгласы гостей «горько!», и не одна откровенная, круто посоленная шутка заставляла молодых краснеть, а всю застолицу грохотать утробным жирным хохотом, от которого дрожало пламя в закоптевшей, воняющей «молнии» под потолком. И как водится, уже разыгрывались мужицкие соперничества, вспыхивали препирательства. И кто-то из гостей злобно привязывался к чахоточному ткачу Миколаю:
— Баржувазы! Тожа придумали, черти паршивые… Выражаются… Скажи, пожалуйста, чем это так вдруг мужику баржуваз этот самый вреден стал, а? Тем, что он мне миткаль по гривеннику аршин отпускал, так? Тем, что чай у его был по рублю восемь гривен фунт? Тем, что карасином по четыре копейки у него хошь залейся? А? Тем, что парню можно было у него сапоги лаковы за красненькую купить? Тем, что товару у него горы всякого навалены были? А? Какой жа от этого народу вред? Что теперя лутче изделали с камитетами да каперациями вашими, чтобы черти их всех взяли? А?
И пьяный Миколай, страшно вращая своими огромными глазами чахоточного, глухо кричал:
— Какой вред? А то, что на ентом дешевом миткале он милиены нажил! Вон хошь Демина, фабриканта нашего, возьми — восемь тыщ человек на фабрике у его собрано… Мы, можно сказать, мучаемся, а он в антамабиле раскатывает… Нет, врешь, будя, поцарствовали!
Мужиков точно взорвало.
— Милиены нажил? А тебе кто мешает? И ты наживи… — злобно летело со всех сторон. — И антамабиль этот самый заведи, коли он больно тебе нужен! Таварищи тожа, в бок вам вилы… Кто тебе мешает: трудись, наживай и ты… А горло драть по-дурьи всякий могит… Нет, ты мне скажи: кто мешает? Ну?
— Погодите… Погодите… — разводил Миколай руками. — Дайте сказать… Да погодите, черти!
— Довольно годили! Довольно слушали! Теперь ты погоди… — вперебой кричали мужики с красными злыми лицами. — В антамабиле… кофий пьют… Что, ай мы не знаем, что отец твоего Демина такой же мужик-вахлак, как и ты, был? Он сам за три гривенника в день на шасе камень молотом бил… И не восемь часов работал, как вы, черти паршивые, дармоеды, а со светку до ночи… А потом, глядь, милиены в кармане, городской голова, грудь это вся в регалиях царских…
— Но… но… не выражаться! — пьяно вмешался Ванька Зноев. — Нечего про старый режим поминать…
Но в жару спора от него только рукой отмахнулись, как от мухи надоедливой.
— А сыну вон какую фабрику оставил… — кричали мужики. — А сын, скажешь, не работает? Врешь, брат: ты еще и глаза не продрал, а он на своем антамабиле-то уж на фабрику дует… У его отца две тысячи человек работало, а у него и все восемь тыщ кормятся… А опять же и не работал бы он, так не твое, а свое проживает…
— Не свое, отцовское!
— Во дурья голова! А отцовское-то чье? Говори с дураком! Что я на тебя, что ли, спину-то гнуть буду? На-кась, выкуси! Я на себя работаю, а потом ребятам все перейдет, своим, кровным, — по крайности, все когда отца за упокой помянут, а в годинку, глядишь, велят попу и панафидку отправить…
— Постой, погоди… — страстно перебивал другой. — Народ обижают… Какая жа такая обида мне в том, что моя девчонка кажний месяц мне пятнадцать цалковых домой приносила? А? Как, бывало, с работой своей хресьянской управимся, так и ведешь ее в контору: «Адам Адамыч, сделай милость, придели мою Дуньку на работу…» И работала. А я в лес, им же для фабрики дрова возить…
— Да! Работала… — кричал Миколай. — За полтину в день… Работала!
— Так что? И больно гоже… По крайности, свой, а не отцовский хлеб ела… Отцу и легше… Двенадцать цалковых в месяц, ведь это было две пары сапогов, дурья голова!
— А теперь вы лутче изделали, лучше? — надседалась какая-то сивая борода. — Теперя ей ваши дураки комитетские четвертной в день платют, а она разута-раздета ходит, потому сахар вон сто цалковых фунт, а сапоги-то и за пять тысяч уж не найдешь… А иде материя? А карасий иде? Иде соль, спички? У, дьяволы неумытые!..
— Баржувазья! Вы, дьяволы, настоящие баржувазы-то… Ишь, черт, отработал шаля-валя свои восемь часов — знаем тожа, как вы теперь без хозяина-то работаете, дьяволы… — манишку надел, тросточку ухватил, на метинх айда, и давай слова всякие про хороших людей, вроде того же Демина, выражать… Таварищи… А мужик на вас, идолов, спину-то гни… Нет, врешь, брат…
— А вы, вы не баржувазы? — растерявшись под этим злобным напором со всех сторон, кричал Миколай, страшно вращая глазами. — Не баржувазы? Накопает картошки сто, двести мер да и гнет по полсотне за меру… А мы с голоду подыхай…
— И подохнете, и подохнете! — яростно летело со всех сторон. — Ни хрена теперь добром от мужика не получите… Ни фика! Будя, побаловались… Восемь часов — ишь, какие баре выискались, мать вашу за ногу! Дай срок: мы еще с вами управимся…
Миколай от натуги раскашлялся и плевал под столом чем-то зеленым.
— А вот смотрю я на вас и дивлюса: здоровые, молодые, а все никак вместе не уживетесь… — стараясь перекричать других, верезжала Марина, сваха, разбитная бабенка с серыми глазами навыкате, промышлявшая продажей самогона, обращаясь к Егору, сторожу на станции, черному, смуглому, похожему на вороватого цыгана, и к его жене Аришке, круглолицей грудастой бабе, от которой сильно пахло новым ситцем и потом.