Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 3 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я, господа, сегодня ночью выезжаю в Гельсингфорс.
Половцов уловил, что Керенский любуется собой, каков он со стороны, как энергичен, как звучит эта фраза и как не может быть всем безразлично, что он выезжает направить дела Финляндии.
В важнейших встречах решают самые первые две минуты: надо понять собеседника ещё прежде, чем потечёт главный разговор. Половцов впитывал Керенского острыми глазами, острым слухом, но ещё более – своим гениальным шестым или седьмым чувством, познающим суть характеров.
Ободовский, замученный, нисколько не польщённый, и ощущая себя тут совсем не к месту, с выдохом представил:
– Вот, Алексан Фёдорыч, по вашей просьбе, для вразумления по военным вопросам, по которым всему правительству приходится иметь суждение… – он маскировал неприличие визита, -… полковник… полковник… полковник…
Половцов, когда был назван и Керенский взглянул на него, – послал министру из своего кавказского обрамления взгляд переливчато-находчиво-готовный. (Вообще, кавказская форма очень помогает выделяться.)
Сели. А Керенский, не выходя из-за своего стола, там за ним прошёлся, как за трибуной, потирая руки. Он был в бодрости пафотической, сильно повышенной, не рядовой.
И не маскируясь и не прикрывая своего интереса, сразу же резковатым голосом задал в аудиторию свой главный вопрос:
– Господа! Правительству – (сразу ото всего правительства!) – необходимо знать. Знать ваше мнение: годится ли Алексеев в Верховные Главнокомандующие?
И пытким взором уже считывал ответы с их лиц или предупреждал их не ошибиться в ответе!
Ого! – Половцова даже отбросило.- Ого! дело шло очень о серьёзном! Военный министр, у которого он работал, не говорил ему, что решается такое! Ого! (Ещё раньше чем себя проверить – а что ты об этом думаешь, – уловить: а что хотят услышать?)
Но самый пожилой, солидный и седоватый, был Энгельгардт – и Керенский ждал ответа от него.
Керенский то присаживался, то вскакивал, переходил, – в общем, больше стоял. Тем более и полковники вынуждались отвечать стоя.
Энгельгардт, со своей размазанной манерой рассуждать, сперва сказал несколько никуда не клонящихся фраз. Лишь потом стало из них выступать, что Алексеев опытен как никто другой, уже полтора года начальником штаба, а фактически Верховным, – всякому другому пришлось бы сейчас долго осваиваться, а время не ждёт, весенние бои на носу. Он – очень трудолюбив, очень знающий. Все его уважают. Нет, в короткое время не может быть никакой лучшей кандидатуры.
Собственно, полковники в Военной комиссии между собой от нечего делать и часто болтали на эту тему: кто достоин быть Верховным (про себя примеряя, кем достоин и каждый из них). И как-то всегда, действительно, приходили к тому, что хотя Алексеев никакими полководческими талантами не блещет, и внове, со стороны, даже трудно было придумать – зачем бы его так высоко возвышать, как это могло царю втесаться? – вместе с тем соглашались, что и уверенно заменять Алексеева тоже некем. Ибо тогда б: или Рузским? или Брусиловым? Но оба – тонкие штучки, честолюбивы, несправедливы, а Брусилов ещё и хитёр как муха, и ненадёжен. А – решительно-превосходящих качеств всё равно ни у того, ни у другого нет. Так что менять – не стоит.
Так что Энгельгардт выражал сейчас общее их мнение. И от Якубовича и от Туманова последует примерно то же.
Но – корнями волос Половцов чувствовал над собой крыльный ветер (как крыши чувствуют над собой срывающий ураган)! Вот – перед ним самый сильный человек, выдвинутый революцией, и он как бы не уже имеет замысел, даже уже движение, – и надо помочь ему в том направлении, и дать увлечь себя туда же! (Правда, тут и такая опасность: что Керенский уже намечает Брусилова – очень неблагосклонного к Половцову, – но почти не может быть, чтобы всего лишь такое решение было у Керенского, – для этого зачем бы ему всё начинать? Такое могло быть решено и в военном министерстве, Гучков тоже относился к Алексееву очень скрепя, скрипя…)
И тут помогла любознательность Половцова: хоть и мерзовато, но он почитывал газетку Совета депутатов, а там сегодня была речь Стеклова, что Ставка – гнездо контрреволюции и неверные генералы подлежат аресту. И хотя Керенский явно сторонился Совета, из которого произошёл, – но не мог или не отозваться или не опередить событий.
Подошла очередь Половцова – он почти вскочил в свою длину (не подобострастно, а просто от избытка джигитской силы) и сказал так:
– Таланты честности, порядочности, работоспособности и знание техники дела – от генерала Алексеева не отнять. Работник – отличный. И к нему все привыкли. Но, – сверлил Керенского горяще, – работник – это не полководец. Революционная армия в грозные часы нуждается в великом полководце!
И видел, что – попал! Что – так!!
Из неуспокоенных перебирающих рук своих правую – Керенский вдруг всунул на груди под борт френчика между двумя пуговицами – но тут же сам заметил, что слишком под Наполеона, и отдёрнул. Он весь был – живчик, он искал разрядки рукам, ногам, ему тесно было позади стола.
Ободовский, который, кажется, и не собирался высказываться, однако покивал:
– Боюсь, боюсь, что Алексееву не справиться в новых условиях. Да он – и не принимает их всей душой. Он и переворот-то встретил как-то… с оговорками.
– Благодарю вас, господа! – стоя, с торжественностью объявил Керенский, и вырвал свою руку, снова уже вставленную под борт. – Теперь… ответьте, пожалуйста, мне… – тут в его бодром голосе проявилась первая заминка, но что он спросил! – Как вы думаете? – И сам думал. И во взгляде и в позе его оттенилось пренебрежение. – Как вы думаете: может ли Александр Иваныч Гучков с успехом совмещать должности и военного и морского министра?
Ого!!! Ураган-таки срывал крышу, визжали скрепы, вылетали гвозди: министр юстиции спрашивал у полковников только что не прямо: годен ли на что-нибудь их министр?
И – в полсекунды полёта взвесивши весь риск (а без риска не бывает и успеха!) и радостно чувствуя в себе, летящем, слитие двух дуг – и того, что правда он думал, и того, что надо было, – Половцов, как лучший в классе ученик, вскочил, всех опережая:
– Совместить – невозможная задача! Слишком много работы, разнообразия вопросов, лиц.
Он же не сказал, не сказал о своём шефе, чью экстраординарную тайную переписку вёл, что тот вообще не годен, – а только не может неестественно совмещать.
Как, видно, и надо было Керенскому.
И тот – тряхнул своей плоскосдавленной с боков головой – и не стал ожидать ответов от остальных.
Встреча была выиграна! – Половцов замечен, запомнен.
Но она ещё продолжалась, всё более непринуждённо. Ещё были минуты до отхода финляндского поезда – и министр спрашивал ещё. Но – не об артиллерийских накоплениях, не о группировке войск, не о дислокациях, – вообще, военные интересы его на этом закончились. А спрашивал он, уже выйдя ближе к ним и откидисто сидя посреди комнаты в кресле, то улыбаясь (неприятно обнажая верхний ряд зубов), то громко хохоча, – разные подробности о членах царской фамилии, кто что знает, – просто как весёлая лёгкая беседа. Спрашивал, и не дослушивал, сам перебивал.
Оказалось, министр юстиции поразительно мало знает о династии и даже трёх юных из шести Константиновичей считал опасными реакционерами. И о ком только он был самого наилучшего мнения – это о Михаиле Александровиче: как корректен! как благороден! не стал держаться за корону!
– Вот думаю, господа, на днях съездить посмотреть и самого царя.
ШЕСТНАДЦАТОЕ МАРТА
ЧЕТВЕРГ618
Это Саша все недели бескорыстно делал только революцию. Это он – мучился, к кому примкнуть, с кем соединиться, за кем идти, вот возвращался в социал-демократию, и теперь вместе с Рыссом носился с объединением её ветвей. А обыватели тем временем вернулись к своей обычной жизни, понимая и новую эпоху вполне по-старому, и опять у них вечерами играли граммофоны. И проходя по лестнице мимо двери второго этажа, чуть не каждый раз слышал Саша на площадке:
Что ты – одна всю жизнь.
Что ты – одна любовь,
Что нет любви другой.
И выберут же пластинку. Эта песенка прохватывала Сашу на прострел, и даже до обиды: точно как про него. С какой непонятной узостью, с каким отчаянным постоянством, почему он так привязался к одной, к одной, которую и видел мало, и отдалилась она, отчуждилась, – а Сашу растравно тянуло всё только к ней, а не к каким другим, кто с пониманием, ясным взглядом, ясной речью. Сам Саша был ясен, прям, отчётлив, и всё замудро-запутанное его обычно отталкивало, – и только одна Еленька, с её смутностью, нечёткостью, привлекала необоримо. И Саша отсечь не мог, и хуже того – не хотел.
Врезалось, как она сказала ему последний раз, на своих именинах: «Я – плохая! так и знай: я могу изменять!» На что ещё надеяться, если девушка сама о себе так говорит?