Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 3 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя в чудо такое – поворот Учредительного Собрания к монархии, Ольда Орестовна уже верить не могла. Если даже простая смена царей, отца на сына, Александра III на Николая II, создала ощутимо новую эпоху, – то чего ждать, когда оборвалось всё? Когда очередной член династии неразумно выпустил трон – никому? в Никуда? И это – при неграмотном, политически невинном народе – и вот при таком потерявшемся государственном водительстве.
Да сама себе не хотела Андозерская все годы признаваться – но ведь и всё царствование Николая II монархическое чувство выветривалось в миллионах сознаний, от 1894 и всё вниз. Кто хотел полным чувством любить царя – обречён был на ежедневное умирание, и даже всякое его публичное появление скорее ранило и оскорбляло. А кто мог серьёзно праздновать – 4 дня рождения (Государя, наследника и двух императриц), 4 тезоименитства, день вступления на престол да день чудесного спасения, – 10 дней в году? При светлой душе Государя, при его чистых намерениях, – как будто изощрялся он вести государственную власть – только и только к ослаблению. Не потому пала монархия, что произошла революция, – а революция произошла потому, что бескрайне ослабла монархия.
И теперь мы можем брести – только в Погибель.
Но и к погибели можно идти по-разному. Образованное русское общество – толпилось к ней глупо, некрасиво и подло. Все как оглохли, как ослепли, перестали различать свободу и неволю. Ещё недавно какая была интеллигенция непримиримая, гневалась, выходила из себя по каждому промаху власти, просто звали, чтобы поскорей и пострашней грянула гроза, – и что ж вот все так сразу обарашились?
А между тем и надо было бы сейчас всего лишь несколько громких голосов вразрез с улицей – но голосов, известных России, – и вся эта нетерпимость и оголтелость атмосферы могли быть смягчены мгновенно.
Всего несколько – четыре, три, даже два крупных голоса! – но не оказалось на Руси ни одного такого мыслителя, ни такого писателя, ни таких художников, ни таких профессоров, ни таких церковных иерархов. Каково гремели и разоблачали раньше! – а теперь замолкли все или тянули в унисон. Мусульмане из Государственной Думы имели смелость отбрить: что законодательные учреждения не знакомы с основами мусульманской жизни – и не вмешивайтесь предлагать и преобразовывать. А православные на Руси не смели так ответить – да и где бы им ответить? – они были окружены насмешливым обществом.
Но Ольде ли Орестовне было кого-то упрекать, если она и в своём тесном учебном кругу не смела высказаться громко, а тем более перед слушательницами? Занятия возобновлялись на революционных основаниях – в зависимости от голосования слушателей. И, например, в Совет Университета теперь будут входить и студенты и сторожа. (Впрочем, университет оказался занят комиссариатами, продовольственными пунктами, и посейчас не готов к занятиям.) Тот же революционный ажиотаж охватил и ведущих профессоров. Профессор Гримм стал товарищем министра просвещения и ведал делами высшей школы. Теперь огулом – и в трёхдневный срок – увольнялись все профессора, занявшие пост назначением, а не выборами, – хотя бы были и талантливые специалисты. Так уволили известного глазника профессора Филатова. (Андозерская в своё время прошла по выборам, но сейчас в министерстве просвещения спешили «упростить» систему оставления за штатами так называемых «реакционных» профессоров – и теперь в короткие месяцы она могла быть убрана от преподавания.) Профессор Булич уговаривал коллег искать новые формы общения со слушательницами, сам же с профессором Гревсом спешил отдать визит бывшему довольно вздорному, зато либеральному министру Игнатьеву. Карсавин и Бердяев уже записались составлять Историю Освобождения России – ещё и освобождения не видели, а уже составлять! Да бердяйствовали, скоропалительно, безответственно, едва не все светила кряду. По Достоевскому: «им сперва республика, а потом отечество». В библиотеке Академии Художеств открывалось общество памяти декабристов – и вместе с революционерами там заседали Репин, Беклемишев, Горький, начинали всенародную подписку на памятник и звали профессоров шире ознакомлять народные массы с идеями декабристов. До чего это всё было противно, и до чего не в ту сторону беспокойств кидались все!
Но что ещё отдельно проницала Андозерская в иных своих коллегах-демократах: они на самом деле несли только тонкий налёт эгалитарных идей, – а в тайниках сознания сохраняли девиз умственной гордости, интеллектуального аристократизма, и – на самом деле – презрение к черни. А вот – выслуживались.
В перерыве одного заседания Ольда Орестовна надеялась отвести душу с Кареевым. Знала она, как он всегда терпеть не мог эти студенческие политические забастовки, отмены занятий, неперечислимые революционные годовщины, и сейчас страдал, что Психоневрологический даже не собирался возобновлять занятия этой весной, но весь отдавался революционному мотанию. Заговорила – и сразу же не нашла языка: не революцию Кареев винил, а, якобы извечную, русскую праздность, изобилие религиозных праздников прежде, которые всегда и мешали нам накоплять культурные и материальные ценности. И вот эти навыки рабских времён России теперь мол механически переносятся в Россию новую.
Ольда Орестовна оледенела. И этот – был из лучших наших профессоров и лучших знатоков западных революций. Во всём Петербурге не оставалось у неё никого, с кем говорить откровенно, – ни из коллег, ни из студентов. Приходилось – с разломной измученной головой – даже плакать, уже и не думала, что умеет.
А вот что. Какое-то предчувствие поселилось в ней. И даже ясное. Что именно этот гибельный ход, передвижка, перестановка всего сущего, – именно этот ход и принесёт ей Георгия. Сами события в нарастающем хаосе – соединят их. Прочно, и без борьбы.
Вот – так почему-то.
Всё сползает к погибели – а жизни людей ведь продолжатся?
И Россия: погибает, да. Но: и не может же вовсе погибнуть такая огромная страна с недряхлым народом!
Значит: какой-то же будет путь развития?
Но – отказывал глаз различить его…
620
Ни в Англии, ни во Франции нет у женщин избирательного права – так тем более мы должны быть впереди! В это воскресенье начнётся с грандиозного митинга в городской думе, потом будет величественное шествие к Таврическому дворцу, сплошь женское, с требованием, чтобы женщины участвовали в выборах в Учредительное Собрание, и даже могли бы становиться министрами. Впереди – кортеж амазонок из сестёр милосердия, Вера Фигнер в дворцовом экипаже, союзы конторщиц, продавщиц, перед каждым – свой духовой оркестр. Вероника, конечно, собиралась идти, и уговаривала тётей. У Таврического будут речи, а потом назад, к Казанскому собору, – на это уйдёт всё воскресенье, и на виду у всего города, это будет просто сказка. (Хотя, увы, сказка кончается, и с понедельника уже никак не миновать курсов.)
Тётя Агнесса кривила губы с папиросой:
– Не слишком надейтесь на Временное правительство, не намного оно лучше царского: сейчас, скажут, не такое время, чтоб уравнивать всех в правах, вот подождите, установится спокойствие. А когда установится спокойствие – так тем более, зачем его нарушать? Всякое государство всегда несправедливо к женщине. У нас только не отнимали права умирать за свободу наравне с лучшими мужчинами.
– Ах, – ни к ладу пригорюнилась тётя Адалия, – только тогда будет женщина равна, когда не будут мужчине всё прощать, а за внебрачного ребёнка клеймить одну женщину.
Тётя Агнесса сердито расхаживала:
– И на Учредительное Собрание тоже не слишком надейтесь. Ну, какой сейчас самый предельный лозунг? «Да здравствует демократическая республика». Мало! – отсекла тётя Агнесса огненной папиросой. – Слабый лозунг!
– Ой! – всплеснула Адалия. – Ну что ты говоришь? Демократическая республика – мало? Да ни о чём другом мечтать мы…
– А что же, тётя Неса?
Остановилась:
– Республика должна быть – трудовая. Весь выработанный продукт должен выдаваться тем, кто его выработал. Ну, за вычетом затрат на производство. Рабочий должен получать обратно всё, что он сделал. Вот это – равенство! Тут сходятся и максималисты, и анархисты.
Счастливо для двух её верностей. И на днях она с группой максималистов-пекарей ходила по Архиерейской и Каменноостровскому – «Да здравствует Трудовая республика», «Да здравствует Всемирная Федерация народов в трудовом братстве!»
– А всё ж, пойдём с нами Бабушку встречать, она великая подвижница.
Тётя Агнесса упиралась: что не столько уж Брешковская и мук вынесла, жила и на воле, и в эмиграции, а сейчас всего лишь с поселения. А вот прах Лаврова перенести бы с чужбины, это да. И почему Кропоткина не называют Дедушкой русской революции, это было бы более справедливо, – и пойдёт ли Адалия встречать Кропоткина?