Горение (полностью) - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- А что за человек?
- Сапожник. Темный дегенерат.
- Сапожник?! Бах?!
Попов испуганно встрепенулся:
- А вам откуда известно?!
- Так я ж об этом сказал, Игорь Васильевич. Нет, положительно вы сегодня не в себе, неужели забыли?
- Как же, как же, помню, мой друг. - Попов заставил себя улыбнуться. - Я все помню... Только рано об этом, не надо, не будоражьте, и так тяжело сердце разрывается от горя за ласточку нашу...
- И все же вы нынче не в себе, полковник, я по глазам вижу. Выпейте расслабитесь.
- Я-то выпью, а вот вы в Берлине не пейте, у вас язык развязывается, когда переберете, - вспомнил Попов истинную цель своей с Ероховским встречи. - А когда переедете в Стокгольм, там вообще завяжите наглухо.
- В Стокгольм? - удивился Ероховский. - А что я там потерял?
Попов подумал, что про Стокгольм, видно, проговорился, не было в глазовской телеграмме указаний говорить про съезд.
- Это я вам тайну открыл, пан Леопольд, вы забудьте об этом. Ждет вас интереснейшее турне, массу впечатлений вынесете, увидите зверей лицом, что называется, к лицу.
"Снова лишнее несу, - понял Попов, - слова-то сами льются, будто и не мои".
- А что за звери? - не унимался Ероховский, опрокидывая одну рюмку за другой. - Какой масти?
- Социал-демократической, - ответил Попов, понимая, что говорить этого он и вовсе не должен был - а ну Глазов лично его в Стокгольм поволочет? Тот к любому в душу влезет, все вытащит, ненавижу, дьявол верткий, сунул в Варшаву, к ляхам чертовым, а сам-то в Россию подался, там дом, там вертеться не надо, как здесь...
Попов выпил рюмку, увидел Микульску, которая к нему пошла от двери, сразу же поднялся, сунул Ероховскому руку и торопливо сбежал по лестнице.
- В тюрьму, - сквозь зубы проговорил фурману Гришке.
Бах, закованный в кандалы, сидел в карцере, в подвале, откуда голоса не слышно: кричи не кричи, все никто не прознает, а стражнику интересно, как арестант надрывается: приникнет к глазку и смотрит, всласть смотрит, на чужое-то кому не занятно полюбопытствовать?
Попов сел на высокую табуретку, принесенную стражником, ноги поднял, уместил на перекладине, чтобы не замочить сапог, вода стояла по щиколотку, и принялся буравить лицо Баха глазами, в которых нездорово п о б л е с к и в а л о.
Смотрел долго, пока не защипало веки. Достал из кармана газету с сообщением про гибель Микульской, сказал:
- Поди сюда, Бах.
Тот приблизился. Попов заметил, как разбухла кожа на ногах арестанта: бос, в воде третий день.
- Читай, - сказал Попов и вытянул газету так, чтобы Бах мог прочесть. Дождался, пока тот, прищурившись - лампочка была под потолком грязная, светила вполнакала, - разобрал строки.
- Какую женщину убили, - Бах с трудом разлепил белые губы, - нехристи.
- Именно так. Убили ее твои друзья, нехристи, из мести убили, за то, что мы тебя арестовали, а ее, разобравшись, выпустили.
Бах вспомнил весь ужас последних дней, с трудом удержался на ногах (ни сидеть, ни лежать ему не давали), закрыл глаза, добрел до стены, прижался спиною, почувствовал, какая она толстая, н а д е ж н а я, проклятая, застонал глухо.
- Что, касатик?! Понял теперь, каковы твои дружочки?! Понял, на что они способны?! .
"Только б из этого мешка выбраться, - думал Бах, - только б попасть в камеру, только б предупредить наших! Ну, ироды, ну, зверье, придет время - за все рассчитаемся, сполна отольем, пощады не ждите".
- Или еще потребно время на размышление? - продолжал Попов, чувствуя себя в этой привычной ему обстановке надежно: нервы успокаивались, приходило благостное ощущение безопасности. - Мы теперь не торопимся, нам спешить некуда.
- Что я должен сделать, чтобы вы меня отпустили? - спросил Бах, стараясь, чтобы голос не выдал его; внутри клокотало, коли б мог, не были б руки закованы, задушил, горло б перегрыз.
- Раскаяния не чую, - вздохнул Попов. - Ты говоришь, не раскаявшись. Зло в сердце держишь?
- А что ж мне, благодарить?! За ноги мои?! За синяки?! За пытки, которым безвинного подвергают?!
- Я тебе с самого начала предлагал - докажи, что не виноват. Докажи! А ты упрямился, нас в зло вводил...
"Не туда меня несет, - подумал Попов, - это я еще не пообвык. Это я еще по-прежнему, как наверху, думаю. Он же выразил согласие, это хватать надо. Только б не передумал, тварюга, лишь бы еще раз пропел. Пусть напишет только, мы потом ему пулю в затылок пустим, когда в карете повезем на допрос в охрану, мы спектакль разыграем, так разыграем, что комар носу не подточит. И морда у него к тому времени заживет и синяки сойдут".
Попов достал папиросы, сразу две, прикурил, потом одну, обслюнявленную, протянул Баху:
- Иди затянись - согреешься.
Бах хотел курить страстно, но, увидав, как полковник нарочно обслюнявил мундштук, ответил:
- Я не хочу.
- Брезгуешь?
- Не хочу сейчас. Спать хочу. На сухой кровати.
- В тюрьме кроватей нет. В тюрьме нары есть...
Попов почувствовал желание достать револьвер из кармана, вложить дуло в ухо арестанта и, как винт, ввинчивать в голову, чтоб кровь капала и чтоб он орал, душу чтоб раздирало.
"А зачем он мне, действительно, сейчас? - подумал Попов. - Он был нужен, пока Стефа жила. Хотя нет, - возразил он себе. - Я без него из каши не вылезу. Как только он свои показания даст, как только о т д а с т мне товарищей, я их всех под военное положение подведу, Глазову такой рапорт засандалю, что в департаменте кадриль станут танцевать от радости. Я всех эсдеков в крае выжгу, всех до одного".
- Ладно, Бах. Переведут тебя в хорошую камеру. Но коли за сегодняшнюю ночь не напишешь мне правды - нас не вини. Готов писать или станешь время тянуть?
- То, что могу, напишу.
- А что ты можешь? Ну-ка, скажи, я послушаю.
- Вы мне вопросы поставьте, я так не умею, да и голова не варит, в чем только душа жива, ваше благородие.
- Эт-то ты хорошо заключил, э-то точно - благородие, молодец, композитор, поумнел, мозги просветлели... Ну, ответь, к примеру, какой партии ты принадлежишь? Вот только это мне ответь - больше ничего не надо.
- Не состою в партии я, напраслину не возводите.
- Не состоишь, - повторил Попов. - Ладно. Поверим этой лжи. А какой сочувствуешь?
- Рабочей.
- Так их много нынче, которые рабочими называются. Бах не понял, что попадается, ответил:
- Рабочая одна.
- Ну, это ты имеешь в виду социал-демократическую?
- Почему...
- Значит, другие есть? Может, ты с Пилсудским?
- Ни с кем, говорю ж...
- Ну ладно. Ни с кем. С рабочей партией. Без названия. А ты как относишься к террору?
- Против я.
- Это хорошо. Молодец. А кто из рабочих партий против террора?
- Да откуда я знаю?!
- Вот чудак, Бах... Неужели трудно на мой вопрос ответить: "Состою в партии социал-демократов потому, что эта партия есть противник террора, значит, бомбы ей не принадлежат, и кому принадлежали - не знаю". Это что? Неправда?
- Правда. Только я в партии не состою.
- Хватит языком-то болтать! Мы у тебя дома, за печкой, партийную печать нашли, из дерева выточена, приклепка резиновая, на синем сукне, нет разве?
Попов поднялся с табуретки, скакнул на порожек камеры, там было сухо, вода не поднималась.
- Завтра с утра приеду. Подумай. До конца подумай. Теперь ты нас мало интересуешь, Бах. Нас теперь террористы интересуют, которые Сте... Микульскую которые загубили. Мы найдем их, композитор. Чтоб я детей лишился - найдем.
Выходя из тюрьмы, Попов поймал себя на мысли, что и впрямь думает о том, кто же убил Стефанию. Своим же словам поверил...
Гришку отпустил, велев приехать завтра к десяти часам, вошел в парадный подъезд, ощутил з а п а х привычного тепла, лестница отдавала воском, натирали каждую пятницу; на втором этаже, у надворного советника Гаврилова, по субботам варили студень из телячьих ножек, тоже устойчивый запах. Но внезапно Попов ощутил - по-звериному, инстинктивно - что-то чужое, морозное, похожее на запах белья, которое только-только прополоскали в проруби.
За спиной кашлянули. Попов шарнирно оборотился: перед ним, скрытый ранее дверью, стоял тот, длинный, что в кабарете явился, принудил бумагу о госпитале подписать. Попов замычал что-то, полез в карман за револьвером, пальцы не слушались, тряслись.
- Я от Турчанинова, - сказал Мечислав Лежинский. - Не надо, не суетитесь, полковник.
От этого могильного спокойствия ужас объял Попова, ноги ослабли, он опустился на лестницу и кашлянул, для того лишь только, чтобы убедиться, не пропал ли голос, сможет ли звать на помощь. Голос не пропал.
- Что вам? - спросил тихо. - По какому праву?
Лежинский приблизился, достал из кармана письмо Турчанинова министру Дурново.
- Почерк узнаете?
- Темно. Не вижу.
- Я не курю...
- Что?!
- Спичек, говорю, у меня нет.
- У меня есть, - ответил Попов, думая об одном лишь: сейчас стрелять или когда услышит, чего от него хотят, а то, что хотят г л а в н о г о, понял, кожей прочувствовал.
Сунул сначала руку в тот карман, где был револьвер, ожидая, как поведет себя человек. Тот не дрогнул, хотя стоял рядом. "Ногой мог выбить, - мелькнуло стремительно, - поэтому спокоен".