Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта - Игорь Талалаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне сейчас ужасно, Валерий! Но ты уже этого не представляешь…
26 ноября 1909 г. Москва.
Валерий, в эту ночь в припадке какого-то внезапного острого ясновидения я поняла, что было для меня смутным и темным в этот месяц. Теперь я знаю, почему ты приходил всегда непобедимо чужой, почему так упорно избегал приходить по вечерам, хотя у тебя были и свободные, и многое, многое стало мне ясным, многое такое, о чем стыдно говорить, настолько это интимно, болезненно интимно и неуместно уже между нами. Ты «верный любовник», Валерий!.. Ты не хотел изменять ей со мной в этот месяц вашего возобновившегося сближения. Правда, ты от меня не скрыл самого факта, но я говорю не о том «долге», который, как ты говоришь, «приходилось иногда выполнять». Нет, все иначе, — так, как бывало всегда, когда ты возвращался от меня, после долгого времени со мной. Ты сознавался потом сам, что вы бросались друг к другу с настоящей страстью. В первый раз точно молния вспыхнула в мозгу эта мысль, такая безусловная, что ничем уже нельзя меня разуверить. Боже мой! Валерий, зачем же ты унижал меня так безжалостно! Ты, который поклялся мне в Париже больше не лгать никогда… Зачем все-таки приходил и лгал каждым словом, каждым движеньем. Я помню беспомощное выражение твоего лица, когда я спрашивала пряжо. Но неужели так сладка, так необходима ложь твоей темной душе?!. Или ты узнал, что я — та болезнь твоей души, от которой ты тоже не жожешь освободиться, и чтобы иметь возможность прийти, когда наступит ее пароксизм, ты расчетливо лгал, высчитывал в уме, что может произойти без лжи? Как мог ты так оскорбить мою любовь? Неужели ты думал, что можешь от меня что-то скрыть? Разве напрасно и бесчувственно была я около тебя пять лет? Я знаю все оттенки твоих поступков и настроений, все внутренние струны твоей души звучат для меня отчетливо и ясно. Можешь ли ты скрыть от меня даже под упорной ложью хотя какую-нибудь перемену твоих чувств? Может быть, поздно, но я узнавала всегда. Ах, зачем ты унижал меня так грубо, так незаслуженно грубо! Отчего не сказал прямо: «Да, я теперь с ней всецело, если можешь вынести это, — останься, если не можешь, — поступай, как знаешь». Нужны ли мне были твои подаяния, когда настоящую нежность и страсть в это же врежя отдавал ты одной ей?.. Конечно, в эти дни и недели ты не мог ничем обидеть ее. Я знаю, каким заботливым и нежным бываешь ты в такие периоды твоих чувств. И существует еще какая-то нежная благодарность, которая в эти дни не может позволить войти в жизнь ничему постороннему, тягостному для той, с которой ты связан так близко. Мне ужасно думать и говорить все это, каждым словом я режу что-то живое внутри себя самой. Но промолчать, дать тебе возможность думать, что я хорошо и верно обманута… И если к ней влеклось твое тело, как мог ты, как осмелился хотя один раз приблизиться ко мне? Как помрачает сознание любовь, — ведь несмотря ни на что, я еще верила твоим оправданиям, — «болен, расстроен, занят». А все твои поступки до одного говорили и кричали, что это ложь, что просто настал один из ваших «медовых месяцев», когда ты покаянно предаешься ей, может быть, с искренним раскаянием отрекаясь от меня, от шести недель в Париже, от этого «припадка твоей болезни». Она так и называет твои чувства ко мне, ты сам говорил. Ты не можешь уже разуверить меня ничем. Внутренним зреньем я увидала все это почти в образах, точно стояла в открытых дверях Вашей семейной спальни. Я в первый раз пишу тебе об этом, мне больно и страшно произносить все эти слова… Но, Валерий, Валерий, как мог ты так обидеть меня и мою любовь! Я укоряю тебя за ложь. Это преступная ложь, ты клялся, что ее не будет никогда. На последние мои письма не отвечай и «говорить о нас» не приходи. Не спрашивай обо мне у Сережи и не говори по телефону с Надей. Не обижай меня еще, так выражая интерес к моей жизни. Какое, наконец, тебе дело до меня? Разве не выразил ты в этот месяц безучастия ко мне самого ясного? Зачем же этот вздор: «Как здоровье Ниночки, как она поживает?»… Прими мое решение вычеркнуть себя из твоей жизни как последнее и окончательное. Я сказала тебе в Париже в мои самые счастливые дни, что к прежним формам нашей жизни вернуться не смогу. Тогда — близкий и чуткий к каждому моему ощущению, ты это понял. Вспомни, Валерий… Прошу тебя очень, — отойди от меня совсем. Не унижай моего горя этими страшными встречами с тобой — ее мужем и любовником. Не возвращайся, как в прошлый раз, точно ты не поверил в мое решение. Мы не можем быть вместе. Что-то такое чудовищное лежит между нами, что мне невыносимо тебя вспоминать. Хочется проклясть Париж и все дни с тобой. Я глупая, глупая! Как не могла я понять давно, — да ведь ты просто счастлив с ней, как счастливы многие с женщинами, которых, любя, выбрали они на всю жизнь. Я — это какой-то странный нарост на твоих чувствах, болезнь души, от которой постоянно ты пытаешься освободиться. И как слепая, как безумная, я ждала, что для меня ты оставишь ее! Как поздно говорить теперь, когда этой любви я отдала все до последних капель крови. Но если я доживу до того часа, когда ты, пресытившись твоими семейными восторгами, вновь придешь ко мне, — что ты найдешь у меня? Понял ли ты, видишь ли, как разрушилось все, что ты называл во мне своим за один этот месяц? И если бы еще я могла тебя возненавидеть! Я уже знаю, знаю, что весь ты для меня ложь, что только унизительна твоя любовь — болезнь, которая держит меня в прихожей твоей жизни с ней, — и так страдаю и так тебя люблю!
Ты понял, — это твердо, не так, как летом, когда у меня были еще силы страдать, — меня в твоей жизни нет. Не приходи, не пиши, не спрашивай моих близких. Простись со мной в твоей душе, как прощаюсь с тобой я…
Твоя.
1910
Нина — Брюсову.
2 января 1910 г. Москва.
Это письмо я пишу тебе, Валерий, пользуясь последним правом, — правом осужденного на смерть. Поверх всех слов, что говорила я убедительно, холодно, распустив шаг за шагом мучительную нить, у меня звучат какие-то другие, совсем простые, понятные каждому живому человеку. Да, ты прав, мне осталась только смерть. Я еще доживала эти дни последние остатки нашей связанности, близости, слушала твой жестокий голос — еще живой, еще обращенный ко мне. Через несколько дней вокруг меня будут молчание и пустота. И я знаю, что не смогу, не сумею их пережить. В первый раз у меня нет надежды. Много, много раз мы расставались будто навсегда, но у меня было чувство такое твердое и верное, — нет, мы слишком близки, мы неразрывно связаны, мы не можем, мы не можем в этом мире жить друг без друга! И я тебя ждала, и ты приходил опять милый, близкий. И ты приходил… Теперь я знаю, что ты не придешь, не вернешься. В твоем голосе жестокая замкнутость отчужденной души, в твоем сердце покой равнодушия. Ты боишься сказать ласковое слово, чтобы я не потребовала «его оплаты». Такты сказал сегодня. Ты предлагаешь мне что-то, напрягая последнее состраданье, и не можешь, не можешь быть даже только добрым.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});