Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта - Игорь Талалаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот опять разделены наши жизни. Нет уже нас, — есть ты с ней и я… Нет связанности, близости, которых нельзя разорвать ничем, слитности и единения двух жизней в одну. Ты все это показал мне в Париже и отнял, чтобы отдать ей. Как же мы можем теперь жить, встречаться, быть вместе? Представляешь ли ты наши свиданья после Парижа в «старой ужасной Москве»? Опять с холодным, чужим лицом ты мне скажешь: «Я не могу устраивать твоей жизни», и опять, как жалкая выкинутая собачонка, я буду стоять мысленно дни и ночи у твоих закрытых дверей — перед ложью, перед ужасом, перед тайной. Валерий, дорогой мой, ты же узнал, понял, ощутил всеми чувствами, что так больше нельзя. Или я тебя не поняла до конца, и ты своим письмом отверг меня совсем, хочешь остаться только с ней? Но в нем же, в этом страшном письме, ты еще говоришь мне «люблю», ты еще повторяешь мне это слово. Только что же, что оно значит теперь?! теперь, когда не ее, а меня ты обрекаешь на страданье? Ты уже со мной как враг, как человек, который готов убить того, кто мешает. Ты предлагаешь мне остаться на rue de la Terrasse ждать «случайностей и чудес» или ехать жить в Петербург. Валерий, Валерий, тебе не страшно и не стыдно было написать эти слова после всего, после того, как ты со слезами уверял, что не можешь жить, если я далеко, после того, как сам, первый настойчиво звал меня в Москву? Ах, что с тобой делают «там», Валерий мой?! Мог ли бы ты сказать так теперь! Это говорит «зачарованный принц», это сбылась наяву моя страшная сказка. Ты, ты говорил, что Париж и Петербург для меня гибель. Ты понял это глубиной любви и нежности. И ты сам не хотел жить в Москве без меня. А теперь меня гонишь! Отправляешь в ссылку, чтобы я ей и Вам не мешала. Ах, как мне горько, за что мне эта незаслуженная боль! После того, как в Париже ты заботился о каждом моем шаге, о здоровьи, о том, не беру ли я слишком много морфия, и многом, многом другом, после всех этих нежнейших ласк ты говоришь мне: «Уйди куда знаешь, живи, как хочешь». Мне теперь, совсем больной и убитой, ты предлагаешь остаться в Париже или ехать в Петербург! Только затем, чтобы покойна была ее жизнь!.. И ты мог бы, Валерий, ездить с ней на вернисажи, на среды, в театры, принимать гостей, потом спокойно ласкаться и засыпать в Вашей спальне, зная, что где-то я томлюсь и умираю от боли, от любви к тебе, от одиночества, от воспоминаний — одна, одна… Ты мог бы, Валерий? Или говоришь все это ты в безумии, в странном сне души, или действительно не любишь ты меня больше? Опять жестокость… С «котенком» поиграли — теперь его о камни. А потом? Опять будешь звать, обещать, клясться, удивляться на себя? Валерий любимый, проснись, опомнись, вспомни, что говорил ты недавно: «Если я изменюсь, если случится со мной опять то, чего сейчас я не могу и представить, — Нина, не отходи от меня, не проклинай меня, не теряй в меня веру. Через все это подойди близко и нежно и скажи: «Валерий дорогой, — это ложь, ты только мой, я верю. И не будет с нами больше ничего ужасного, потому что одно только правда — это наша любовь». Помнишь, ты просил? Где же ты настоящий, где твоя душа, где твоя правда? Милый, милый, подумай, подумай еще, не разрывай так безжалостно наши жизни, нашу связь, которая, ты тоже видишь, стала уже роковой. Помнишь, ты говорил: «У нашей любви есть уже своя душа, и мы ее не властны убить»? Вспомни, как живешь ты, когда меня нет с тобой надолго. Ты говорил, что томился в Швейцарии. Ты не лгал, в те минуты шести недель ты не мог лгать. И может быть, опять ты почувствуешь меня нужной и дорогой. Я верю, что после этого испытания ты можешь опять позвать меня. О, я приду, конечно, приду, душа моя побеждена совсем и обречена. Я не могу уже даже подумать, как прежде: «Уйду, могу жить без него». Нет, — жить без тебя не могу. Но ведь мы оба уже отравлены друг другом, ты можешь позвать меня еще раз, и вдруг будет поздно. Не надейся больше на мои силы, они упали совсем. Даже в дни нашего прекрасного счастья все время, всегда я чувствовала, что внутри у меня все надорвано, сломано. Я часто скрывала от тебя, и меня исцеляли твоя доброта и ласка. Без них я замучусь совсем, и морфий уже намекает на расплату. Побереги меня немного, если чувствуешь, что когда-нибудь захочешь меня позвать. Не отвергай меня совсем, теперь я не сумею этого вынести. К образу твоему прежнему, милому и родному обращаюсь я с этими словами. Проснись! услышь меня, милый! Неужели так «ожесточено сердце твое», что не осталось в нем ни одного чувства из нашего прошлого? Помнишь, как ты боялся, как нежно ласкал меня, когда мне бывало плохо? Помнишь, ночью у окна после первой встречи с Бальмонтом? Отчего я не умерла тогда — счастливая в твоих нежных руках, у тебя на плече! Все хотелось счастья с тобой. Было его еще так мало. Пять лет искала, ждала, звала — и умирать в первые дни… А теперь я одна стою по ночам у этого окна. Ах, как бывает мне страшно свеситься над темной улицей, без сил вздохнуть, с холодной мокрой тряпкой на груди! Не говори, что я хочу тебя «разжалобить», я знаю, как ты неспособен к ней одной, без любви. И знаю я, что печаль и несчастье, когда ты не любишь, только отталкивают твою душу. Я все еще не могу понять, как мне нужно говорить с тобой теперь. Прости, если говорю не так. Верь, я все еще здесь, в комнатах, где мы жили, против воли забываю я, что уже случилось, и говорю, как бывало. Милый, любимый, жестокий, какие муки ты заставляешь меня переживать. Последние два года у меня ничего нет, кроме страданья, ожидания тебя, тебя, тебя и тебя. Я живу как в лихорадке, всегда с голодными горящими глазами, всегда с безумной тревогой в груди, с неутоленностью в сердце, с тоской, с подавленной нежностью к тебе, которую почти никогда нельзя проявить, всегда меня мучит она, иные ночи я боюсь засыпать, потому что боюсь встретить ее, — всегда я боюсь тебя потерять совсем, — ах, что за страшная жизнь! И как живу я после твоего отъезда! Десять дней ни одного успокаивающего слова, ни одной маленькой искренней ласки. Я научилась читать твои письма, по маленьким полусловам угадывать все твое состояние. Уже в Берлине вечером ты не любил меня… Милый, дорогой, неужели это последняя безусловная правда, что ты любишь ее, а не меня? Ах, если бы ты любил меня, разве не сумел бы ты даже в этом письме оставить мне надежду? И разве это роковое решение не могло бы стать нашим общим горем и сблизить еще тесней! Нет, ты любишь ее!
Но, несмотря ни на что, предвидя все мои новые муки, я решила ехать в Москву. Ждать мне здесь нечего, укрываться от Судьбы уже поздно, — она меня нашла и здесь, о «новой жизни» не странно ли было бы мне мечтать теперь? Здесь мне ужасно. Я совсем больна, я не «жалоблю» тебя — это правда; вспрыскиваю морфий, целые дни, не считая даже, сколько раз. Как только боль становится невыносимой… А боль не стихает. Умереть так, в Париже, мне страшно. Надя у меня расстроилась совсем, не ест, не спит, все время плачет, пугается припадков, я ее мучу невольно, но это невозможно, она может помешаться остро, ей до этого один шаг. Мне нужны сейчас доброта и ласка, в Москве есть простые люди, которые меня любят. Ведь ты же понимал, как ужасна здесь жизнь без жизни, без встреч, особенно для меня и особенно в том состоянии здоровья и души, какие сейчас. Там иногда увижу Сережу, буду плакать, а он будет гладить меня по голове своей большой доброй рукой. Не бойся, я тебе не помешаю. Стану ли я насильно врываться в твою жизнь, требовать, умолять… Для меня все кончено, мне погибать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});