Как спасти свою жизнь - Эрика Джонг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не кажется ли вам, что это происходит оттого, что вы опасаетесь чего-то, что происходит у вас за спиной?
— Да, черт побери, — ответила я.
О, этот анализ, апофеоз очевидного! Если бы хоть одна из банальностей, которые говорит аналитик своему пациенту, прозвучала за обеденным столом, все подумали бы: «Какая чушь!» А мы им за это платим. Не меньше, чем доллар в минуту. Но только я собралась сказать доктору Шварц, как она тривиальна, как вдруг, неожиданно для себя, обратилась мысленным взором в прошлое…
Вот я в моем кабинете в Гейдельберге. Я сплю на матрасе, положенном прямо на пол. Сейчас около половины девятого утра, и Беннет уже ушел на работу. Его постель — я уступила ему единственную свободную лежанку, а сама легла на полу, — в беспорядке. Мы спим в кабинете, потому что к нам свалились знакомые из Штатов, семья с двумя детьми, — они и заняли нашу спальню. Сквозь сон я слышу, как они разговаривают на кухне.
— Я сказал Беннету, что, если он хочет сохранить семью, он должен наконец принять решение и порвать с той бабой…
— А он что сказал?
— Что он не знает…
В кухне слышится звон посуды. Звук сирены, удаляющейся по Панорамштрассе, — ди-ди, ди-ди, ди-ди. И все ребятишки расположившейся в Холбайнринге американской воинской части эхом откликаются: ди-ди, ди-ди, ди-ди. Такие же сирены были у фашистов. Как в старых фильмах. Люди вскакивают среди ночи…
— А он понимает, что он…
— Понятия не имею. Я просто сказал ему, что он наконец должен решить…
Сердце бешено бьется, уши горят. Мне плохо. Напрягаю слух, чтобы услышать получше, и в то же время ничего слышать не хочу.
Я, конечно, могу выпрыгнуть из постели и неожиданно появиться там, но это лишь поставит их в неловкое положение. Или я не права? Но ставить их в неловкое положение мне хочется меньше всего. Роди и Лайонел. Старинные приятели Беннета из Нью-Йорка. У них обоих это — второй брак. Оба они прошли через ад и возродились к жизни. Они знают, что хотят быть вместе. А мы с Беннетом непонятно зачем цепляемся за свой брак.
Я переворачиваюсь на живот, как в детстве, прячу лицо в подушку, а на уши натягиваю одеяло. Притворяюсь, что все услышанное мной доносится не из кухни, а из страшного сна. И снова погружаюсь в сон.
Мне снятся Беннет, Пенни и мой друг Майкл Косман. Мы все на лыжах — катаемся с горы где-то в окрестностях небольшого австрийского городка, чуть поменьше Кицбюэля, чуть побольше Леха. Я катаюсь как никогда в жизни: почти без усилий, легко владея телом, запросто объезжая попадающиеся по дороге редкие елки, холмики и бугорки. Пенни с Беннетом катятся, взявшись за руки и улыбаясь друг другу, неуклюже втыкая лыжные палки в снег. Они собираются пожениться, но это меня мало волнует — ведь рядом со мной едет Майкл, который прячет улыбку в густые пшеничные усы, — он собирается жениться на мне. Я хочу улыбнуться в ответ, оборачиваюсь и не успеваю заметить большую ель, неожиданно выросшую прямо передо мной. Она так близко, что уже невозможно свернуть, и я несусь прямо на нее. Сейчас я разобьюсь. Я хочу крикнуть, проснуться, повернуть назад, хочу, чтобы это был другой сон, но все глубже увязаю в своем сне, как в нашей с Беннетом совместной жизни. Когда увязнешь до такой степени, есть только два пути: увернуться или насмерть разбиться. И вдруг, словно по волшебству, дерево растворяется, и я, как сквозь воздух, проезжаю сквозь него. Майкл — за мной. Только Беннета и Пенни нигде не видно. «Где Бенни и Пеннет?! — спрашиваю я у Майкла. — «Это ужасно», — отвечает он. — «Что ужасно?» — «Пеннет и Бенни», — говорит он и смеется. Сон обрывается.
Когда через час я просыпаюсь, Лайонел и Роди все еще топчутся на кухне. Я старательно вычеркнула из памяти все, что было сказано около часа назад, но какое-то послевкусие все же осталось, что-то вроде привкуса лука или смутного воспоминания о дурном сне. Весь день я чувствую себя не в своей тарелке, не могу сосредоточиться даже на пустяке. Когда подходит время ехать во Франкфурт к аналитику, я отправляюсь на железнодорожный вокзал и делаю все возможное, чтобы не попасть на поезд, хотя вот он, стоит прямо перед моим носом. Я смотрю на него, на поезд, которым всегда ездила во Франкфурт, — и уверяю себя, что этот поезд не мой. Подходит следующий, и мне снова кажется, что это не мой. Я пропускаю два поезда подряд и возвращаюсь домой в слезах: это был единственный раз, когда я не поехала к доктору Хаппе.
— Теперь вы понимаете, почему не сели тогда на поезд? — спрашивает доктор Шварц.
— Конечно, это до противного очевидно: если бы я поехала, мне бы пришлось обсуждать с ним то, что я узнала про Беннета накануне.
Доктор Шварц кивает.
— Почему, как вы думаете, вам не хотелось об этом знать?
Я принимаюсь рассматривать босоножки, потом поднимаю глаза на ее приятное, ухоженное лицо, которое она положила на приятные, ухоженные ладони, зависшие над приятным, ухоженным столом во французском провинциальном стиле, на котором покоятся ее ухоженные, приятные локти.
— Ну я думаю, все это до безобразия эдипово. Мамочка, папочка, закрытые двери и все такое.
— Это вам ничего не напоминает?
Я напряженно размышляю; мне кажется, что голова у меня сейчас лопнет от напряжения и оттуда брызнет струя малиновой крови. Вот она, мертвая точка анализа, момент, когда за твои же собственные деньги тебя заставляют насладиться видением мамочки и папочки, занимающихся любовью на небесах, обещая, что это навсегда излечит тебя от неврозов. Огромная родительская кровать — прямо на небесах. Скрипят космические пружины.
В голове — пустота.
Да, когда мне было около пятнадцати, я неожиданно заглянула в спальню родителей в тот момент, когда они, тесно сплетя бедра, лежали в постели. Но пятнадцать лет не считается. Уже взрослая. Это не то время, когда формируется личность. Потом я застала старшую сестру Рэнди в объятиях какого-то юнца в мастерской той дурацкой псевдоготической квартиры к западу от Центрального парка, куда мы переехали, изменив нашей западной 77-й стрит. Было ли у них что-нибудь? Думаю, да. Но разве стоит принимать во внимание старших сестер при рассмотрении вопроса о первородном грехе?
— О чем вы думаете?
— Да о всякой ерунде — я вам уже говорила… Родители в постели, когда мне было пятнадцать, Рэнди обжимается в студии, когда я была совсем ребенком.
— А что Рэнди?
— А что Рэнди? Что Рэнди?! Она вечно торчала в студии, слушала пластинки или миловалась со своими бесчисленными дружками, а я только и делала, что, как дура, занималась, чтобы в школе получить все пятерки. Она была бунтарка, с ней случались истерики, она не желала учиться и водила дружбу с сотней ребят. А я была плоскогрудой девчонкой с тощими ногами, выпирающим пузом и жидкими белобрысыми волосенками, носила короткие платьица, гольфы до колен и кожаные гамаши, — нет, это, наверное, было раньше… Неважно. Главное, что я всегда считалась ребенком, а она уже родилась женщиной. Она была высокой, у нее была грудь, волосики на лобке, женские дела… Она разбиралась в колпачках и других противозачаточных средствах… А я была маленькой дурехой, вечно старавшейся всем без разбора угодить, я старалась быть первой ученицей, а ей больше по душе было обжиматься в студии. Это сводило меня с ума. Мне так хотелось оказаться на ее месте. Но я была ниже дюймов на пять и выглядела, как дитя. Единственное, на что я была способна, — это учиться на «пять». И до сих пор я только это и могу! Весь мир трахается за закрытыми дверьми, а я только и делаю, что пишу, пишу, пишу!