Маленькие победы. Как ощущать счастье каждый день - Энн Ламотт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А затем началось нечто невероятное: приехала моя подруга Нешама. Я позвонила ей и сообщила горькую новость. К Сэму забежал приятель, проезжавший мимо, и отец его тоже зашел и точно тень проскользнул позади Сэма, сидевшего на кровати. Потом звякнул дверной звонок – это оказался еще один друг Сэма, который просто проходил мимо, а потом парнишка, который живет выше по холму, забежал, чтобы попросить велосипед. Он тоже остался. Это было как сцена в парадном зале из «Ночи в опере». Пятеро взрослых, четверо детей, один белый чехословацкий цирковой терьер и одна большая мертвая черная собака.
Один из Неизменных законов человеческого бытия состоит в том, что, кто бы ни объявился, это – нужный в тот момент человек.
Но один из Неизменных законов человеческого бытия состоит в том, что, кто бы ни объявился, это – нужный в тот момент человек, и, клянусь, это были нужные люди. Сэйди была похожа на собаку-остров, а мы – на плáвник, образовавший кольцо вокруг нее. Жизнь и смерть – мы пытались удержать вместе то, что не желает удерживаться, но потом – вдруг – чудесным образом складывается.
Иногда мы сконфуженно умолкали, словно играли на полу в детском саду, а нам следовало прилечь и подремать, но воспитательница куда-то вышла. Наконец, мальчишки поднялись на второй этаж и включили на всю катушку рок-н-ролл. Взрослые задержались еще на некоторое время. Я принесла с кухни пакет шоколадных конфет, и мы ели их, поднимая – словно бокалы в тосте. По мере того как Сэйди остывала, мы начинали понимать, что ее здесь больше нет – она не собиралась ни двигаться, ни меняться. Так что Стиво вынес ее, закатанную в ковер, в мой минивэн. Это было так неуклюже и так мило: большой нескладный сверток размером с машину – погребальная ладья и саркофаг Сэйди.
Мы еще много дней слышали фантомные звуки Сэйди – стук по дереву когтей и хвоста, частое дыхание. Сэм был попеременно то отстраненным, то липучим, то злым, поскольку я – первый человек, которого он пинает и к которому льнет. Я оставалась достаточно близко, чтобы он мог меня оттолкнуть. Сэйди постепенно уплывала прочь.
А потом с бухты-барахты друзья подарили нам пятимесячного щенка по кличке Лили. Она была мила и благовоспитанна. Не ошеломительная красавица, какой была Сэйди, но душка, и любит нас, и мы ее обожаем. Однако порой все еще бывает больно оттого, что потеряли Сэйди. Это было подобно плавучим гирляндам художника Энди Голсуорси: желтые, красные и зеленые листья, соединенные шипами и уплывающие прочь по течению. Они кружились и подплывали к берегу, попадали в ловушки водоворотов – и снова плыли, освобожденные. Ты точно знаешь, что они распадутся, как только скроются из виду, но никогда не исчезнут окончательно.
Мама
Часть первая. Норат
В сверхчеловеческом шоу духовной зрелости я не так давно переместила прах матери от задней стенки шкафа, куда засунула его через несколько недель после того, как она умерла. Передвинула на 12 дюймов вперед, в переднюю часть шкафа, поставив рядом с тремя маленькими сосновыми ящичками, в которых в прошлом году нам вручили комковатый прах наших домашних любимцев, после того как они прошли реинкарнацию и сделались ударными инструментами. Прах матери отдали в коричневой пластиковой коробке, запаянной наглухо, на которой имя было написано неверно: Дороти Норат Уайлс-Ламотт. Ее звали Нора, а не Норат. Она терпеть не могла имя Нора, которое я люблю, да и «Дороти» быть не пожелала. И звалась «Никки» – именем персонажа радиопрограммы, которую любила слушать в детстве, в Ливерпуле.
Я была учтиво-сердита на нее на протяжении большей части жизни, даже после того, как она умерла. Когда убирала ее прах в заднюю часть шкафа, это было принятие желаемого за действительное: смогу, наконец, с ней покончить. Размахивающая рукавами фигура в белом не восстанет из праха и не скажет: «О малышка моя, моя дорогая доченька, я теперь здесь – наконец-то!»
И только передвинув ее на фут вперед, в священное пространство рядом с животными, начала молиться. Я молилась об умягчении своего сердца, о прощении и любви к матери за то, что она мне дала: жизнь, великие ценности, множество уроков тенниса – словом, все лучшее, что могла. Увы, это лучшее было ужасно, и в сердце моем обитали двойственные чувства.
Я молилась об умягчении своего сердца, о прощении и любви к матери за то, что она мне дала: жизнь, великие ценности, множество уроков тенниса – словом, все лучшее, что могла. Увы, это лучшее было ужасно.
Итак, я оставила ее в шкафу на два года, пока работала над прощением за то, что она была запуганной, неистовой и ненасытной утробой психологической зависимости и высокомерия. Пожалуй, это звучит резко. Я полагала, что Иисус хочет, чтобы я простила ее, но я также знаю, что Он любит честность и прозрачность. Не думаю, что Он нетерпеливо закатывал глаза, пока она пребывала в шкафу. Думаю, Его мало чем удивишь. Так совершаем мы важные изменения – по капле, неуклюже, медленно. И все равно Он победно воздевает кулак.
Я всю жизнь пыталась справиться с тем, что у меня была такая мать, как Никки, и должна сказать, что с первого же дня мне было легче с мертвой матерью, чем с живой. Я называла ее Норат – в качестве nom de mort. Одни вещи я ей простила, другие – нет: не простила за то, что оставалась в браке, похожем на лихорадочный бред, за то, что фанатически толкала нас к достижениям, за то, что позволила себе из яркой красавицы превратиться в чудовищно разжиревшую тетку в убогой одежде и безвкусной маске косметики. Не все было черно-белым: я очень любила ее, и заботилась о ней, и гордилась некоторыми героическими поступками, которые она совершила в жизни. Она заставила себя окончить юридическую школу, вела славные добрые битвы за справедливость и гражданские права, выходила на марши против войны во Вьетнаме. Но ее можно уподобить человеку, который сломал мне ногу, а она плохо срослась – и мне предстояло хромать вечно.
Невозможно притворяться, что она не причинила мне значительного ущерба – это называется отрицанием. Но я все равно хотела танцевать, пусть и с хромой ногой. Знаю, что прощение – составляющая свободы, но даже после смерти матери я не могла даровать ей амнистию. Прощение означает, что ты уже не хочешь ударить в ответ. Необязательно проводить вместе отпуск, но, продолжая отвечать злом на зло, ты остаешься в ловушке кошмара.
Прощение означает, что ты уже не хочешь ударить в ответ. Необязательно проводить вместе отпуск, но, продолжая отвечать злом на зло, ты остаешься в ловушке кошмара.
Я хранила ее в шкафу рядом с нашими любимцами – ее и ее темно-синюю сумочку, которую отдали медсестры, когда я навещала ее в пансионате месяца за три до ее смерти. Время от времени я брала в руки ее прах и говорила: «Привет, Норат». А потом ставила обратно. Моя жизнь стала весить на двадцать фунтов меньше после того, как она умерла, и это было освобождающее ощущение – испытывать такой гнев после того, как была хорошей и верной дочерью. Но спустя много месяцев я по-прежнему думала о ней так же, как думаю о Джордже У. Буше – с недоумением: как такой человек мог стать главным, и со смятением, и с чем-то похожим на ненависть. Я решила проверить, удастся ли отыскать какие-то пятнышки света. Друзья советовали молиться и не делать резких движений: учитывая, как велика была ярость, сумела бы я увидеть светлячков в языках пламени? Следовало продвигаться как можно осторожнее и как можно глубже в тайну наших отношений. Я не могла развеять прах – коробка была запечатана навечно. Так что я стала пересматривать содержимое ее сумочки.
Она была похожа на докторский саквояж, потрепанная и пыльная, с двумя ручками. Я раскрыла ее и начала вытаскивать пачки «Клинекса», как фокусник вытаскивает из рукава бесконечные ленты. Как это угнетало – и сказать нельзя. Материн «Клинекс» угнетал страшно: всегда пах худшим, что было в ней, всеми ее стараниями замаскироваться косметикой, духами, лосьоном, помадой, пудрой, и все это – тошнотворное. А еще она вытирала нас своим «Клинексом», чтобы отмыть от грязи, смочив его своей слюной. Это было отвратительно. В последние годы единственное, что она делала, – шарила рукой в поисках салфетки, а найдя, забывала, зачем. Она почти никогда не плакала – ее родители были англичанами; салфетка осталась неиспользованной, а мать тонула в невыплаканных слезах.
Синдром невыплаканных слез сделал мою мать гипербдительной, не способной внутренне успокоиться, или, пользуясь психиатрическим термином, неадекватной.
Она таскала эту сумку повсюду. Это был груз, балласт; он привязывал ее к земле, в то время как разум уплывал прочь. Сумка была ее здоровьем и ее подготовленностью – ко всему. Например, там был пластырь в товарных количествах. Никогда не знаешь, когда тебе понадобится пластырь, известно только, что в этом мире без него не обойтись. Там были кубарики бумаги с клейкой полосой; они придавали уверенности в том, что она сможет следить за ходом вещей – если бы она не забывала записывать важное и куда-нибудь приклеивать записки. А потом не забывала взглянуть на них.