Река, что нас несет - Хосе Сампедро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Священник продолжал говорить о том, что мы, по недомыслию, слишком щедро поминаем всуе слово «бог», как слово «знамя» на митингах, забывая о том, что знамя это воин сжимал в руке до последнего вздоха и даже после смерти не выпускал, пока древко но отсекли вместе с окоченевшими пальцами. И с той же легкостью, с какой мы поминаем божье имя, мы относимся к самому богу: вот почему паша вторая заповедь — самая важная после любви к нему — чтить имя его.
— И я говорю вам, — продолжал он, — произнося слово «бог», думайте о боге всем сердцем и всей кровью, как жаждущий мечтает о воде, которая смочит его пересохшие губы, и не в силах думать ни о чем другом — ни о пище, ни о женщине, ни о чести. Если бы бог был с нами, он у пес бы все, как река, и нам остался бы лишь ослепительный свет. Но нам не хватает мужества для такой веры! — воскликнул он, — Мы счастливы, забывая, мы тешимся малодушием, и на сотни ладов выдаем его за храбрость. Да, раньше и праведник, и грешник были сильны. И тот и другой верили в бога, трепетали перед ним и потому были достойны надежды. Теперь же мы погрязли в бумагах, речах, книгах, организациях, а о боге забыли. Мы пользуемся им, извлекаем из него выгоду, не смея взглянуть ему в лицо, ибо тогда паша трусливая и удобная жизнь стала бы невыносимой.
Его голос пресекся, когда он понял, что бессилен описать величие бога, его могущество, его гнев, его безбрежную любовь и скорбь. Бог являлся только святым, и они, поверженные и обессиленные, падали ниц перед ним. И священник заговорил о смерти, о том, что здесь, на этой земле, обращались в прах поколения. Эти люди любили, враждовали и ненавидели, считая себя осью вселенной. Но что осталось от них?
— А теперь, — говорил он, — объедините эти слова, уже сами по себе внушающие трепет, и произнесите со мной: «Господь бог умер». Разве они не поражают вас? Разве вам не хочется крикнуть: «Возможно ли это?!» А если возможно, как ждать бессмертия, когда сам бог умер? Как верить в него? Вообразите хорошенько то, о чем мы сегодня вспоминаем. Постарайтесь все увидеть! Бог умер на вершине горы; а рассудительные горожане, которые не посещают низменных зрелищ вроде смертной казни, необходимой для поддержания общественного порядка, толкуют о делах или ласкают рабынь. Вот обезображенное, распятое тело среди солдатни, и зеваки, и убитые горем друзья среди иерусалимской черни. Смотрите на мертвого бога и содрогайтесь!.. Ибо это страшная тайна, и жутко думать о ней — значит, и бог смертен? Значит, кроме всего прочего, он нес в себе и твердое, горькое ядрышко смерти? Но я думаю так: легче верить в бога, который не может умереть, однако надежду свою мне легче вверить богу, который умер. Ибо его смерть — дивные врата воскресения. А воскресение его — надежда на то, что и я воскресну. Без этого, братья и сестры, я бы не мог продолжать свой одинокий путь, влачить свою грешную земную жизнь и достойно ждать воскресения из мертвых.
Голос человека, вопиющего в одиночестве, падал в людскую бездну, туда, где таится неизведанная боль и нежданное семя надежды. Стояла глубокая тишина. Лишь какое-то едва уловимое движение, словно напряженное биение мысли, должно быть, достигло амвона. И священник понял, чего от него ждут: пора переходить к своим обязанностям, хватит взывать из глубины одиночества. Он вздохнул, упрекнул себя в эгоизме и заключил свою проповедь, как и подобает иерею:
— И если тайна, возлюбленные братья и сестры, — продолжал он более торжественно, — горька и непонятна нам, каково же было пресвятой деве в тот невыносимый вечер, когда она сразу лишилась и бога, и сына! Вот почему ее одиночество было и остается вовеки веков самым безнадежным; вот почему…
Шеннон едва уловил легкий шелест и догадался о причине. Он убедился, что прав, когда из груди прихожан вырвался блаженный вздох облегчения, и едва ли не ощутил привычный ход мыслей, вернувшийся в их обнаженные или покрытые вуалью головы. Шеннон был недоволен, но не посмел обвинить священника, увидев, как женщины согласно закивали и стали подносить платки к глазам. Он вынужден был смиренно признать, что и это заслуживает уважения. Да, заслуживает, несмотря на исступленные рыдания Четырехпалого, слушавшего проповедь на коленях, со скрещенными на груди руками.
Шеннон, наоборот, конец проповеди слушал рассеянно, но вот до него донесся скрип старых лестничных ступенек и шум пришедших в движение прихожан. Священник приблизился к алтарю и прочел несколько молитв. К нему подошли шестеро мужчин и две женщины, державшие большую плащаницу, отделанную кружевами.
Все они, вместе со служкой и пономарем, устремились к полутемному приделу в той части церкви, где стояли сплавщики. В глубине придела, при свете нескольких свечей, виднелось распятие в человеческий рост, исполненное в грубой, но впечатляющей манере, с тем чрезмерным реализмом, когда подобие оборачивается искажением. Черные настоящие волосы спадали на лицо, тело обтягивала кожа, помогавшая крепче присоединить плечи к туловищу, не потерявшему гибкости. Это было одно из тех истинно испанских распятий, которые, подобно знаменитым статуям из Оренсе или Бургоса, властно направляют религиозный порыв в русло трагической и мрачной тайны. Светлый образ того, кто проповедовал любовь в Палестине, казалось, был распят кельтиберами еще более жестоко, чем на вершине Голгофы. И наводил на мысль не о жертве, принесенной ради любви, а скорее о черной магии, о сделке с темными силами, о подношении царству мрака, ибо ни одна Черная Месса не смогла бы нанести больше ран Иисусу, чем эти неизвестные скульпторы. Шеннон, стоя перед распятием, вопрошал себя, что водило рукой резчика — благочестие или варварское суеверие, и овладеет ли верующим, обратившим взор к подобному распятию, дух евангельской любви или оно пробудит в нем могущественные и таинственные силы, жаждущие лишь крови.
Таков был распятый Христос, которого одетые в траур крестьяне, взволнованные и вместе с тем одержимые, преисполненные достоинства священнослужителей, стали снимать с креста. Ржавые гвозди, извлекаемые из дерева лишь раз в году, со скрежетом цеплялись за отверстия в кресте, и седой старик, взобравшийся на лесенку, отдувался и кряхтел. Он кряхтел до тех пор, пока не извлек три гвоздя, после чего тело господне начали опускать на плащаницу, чтобы потом положить в гроб, стоявший на полу. Женщины с благоговением поддерживали плащаницу, пока мужчины почтительно опускали тело. Но, чтобы уложить тело в гроб, потребовалось согнуть руки, и тогда вся торжественность исчезла. Пересохшая кожа, с помощью которой руки присоединялись к туловищу, не поддавалась, издавая безобразный скрип. Мужчины потеряли терпение и ожесточенно, уже отнюдь не благоговейно, принялись сгибать руки; они тяжело дышали и не жалели сил, лишь бы добиться своего. Потом склонились над святыми останками, почти заслонив их своими черными фигурами. И эта возня в полумраке храма, это тяжелое сопение, эти усилия и приглушенные возгласы наводили на мысль о настоящем убийстве. Две женщины держали плащаницу так, словно хотели скрыть злодеяние, напоминая соучастниц одного из деревенских убийств, когда вся семья по каким-то темным причинам сговаривается убрать того, кто им мешает, а потом, ночью, расчленив тело убитого, закапывает его на скотном дворе, под навозной кучей, чтобы труп нельзя было найти по запаху.
Наконец, скрипнув в последний раз, Христос подчинился насильникам, его уложили в гроб, завернув в плащаницу и оставив открытым только лицо. Ручные трещотки затрещали в унисон с той, что была на башне, и под это тарахтенье, без единого слова, распахнулась дверь.
Незадолго до этого выглянуло солнце, и лучи его достигли лиц и камней. Навстречу, из школы, выходили ребятишки, такие же коротко стриженные и смуглые, как Обжорка; девочки постарше неуверенно шагали в туфлях на высоких каблуках, надетых по случаю такого дня; на головах у них были вуали, на шеях — медальоны дочерей Марии. Процессию открывали пономарь и священник со служками по бокам. За ними шестеро мужчин несли гроб; следом шли двое или трое мужчин в галстуках, съехавших набок, и, наконец, прочий люд, одетый в траур, притихший. Церковь опустела. По мере того как мрак рассеивался, оцепенение словно сходило с них, движения становились раскованными. Солнце словно подсмеивалось над рваными кружевами, в его свете черные одежды поблескивали, как крылышки мошкары, тускнел пурпур служек; глаза, привыкшие к темноте в церкви, весело заморгали. Одним словом, мрачная завеса, павшая на людей во время службы, исчезла.
Сплавщики присоединились к процессии. В церкви остался один Американец. Какое-то время он созерцал опустевший деревянный крест, покрытый пылью в тех местах, куда тело Христа не допускало веничек из перьев. Стоя перед этим вознесенным в высоту символом, который распростер руки, готовый принять его, а может быть, и кого-нибудь другого, он удивлялся тому, как сильна тяга испанца к вере. И праведника, и грешного, как сказал в своей проповеди священник. Скульпторы, создавшие это изображение, были достойны своего народа. Какая дикость и какая человечность! И если это был святой в экстазе, сколько самозабвенной любви вложил он в свое творение! Чувствовалось, что его рукой водила не только неистовая вера, но и неистовая плоть. Возможно, даже слишком неистовая, но именно это от него и требовалось. И в этом была его сила, его правда. Скользнув взглядом по пурпуру и киновари какой-то современной скульптуры, прикрытой темным покрывалом, Американец повернулся к ней спиной и покинул церковь.