Елена - Маркосян-Каспер Гоар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Cave ne cadas[25], – кричал римскому триумфатору раб, шествоваший за его колесницей. Олеву и прочим голосовавшим на выборах за победителей, этого не говорили даже шепотом. Гордые, ставшие хозяевами в своей стране, завоевавшие свободу (так они считали, забыв, что свободу подарили им в девяносто первом так же, как пятьдесят с небольшим лет назад отняли) они сами выбрали тех, кто лишил их права быть хозяевами в собственном доме.
– Черт, – сказал Олев, яростно швыряя газету на пол. – Черт бы их подрал!
– Что такое? – спросила Елена.
– Закон о реституции!
Закон о реституции… Чем или кем он был продиктован, то ли неодолимым желанием вернуться в эпоху девственности, то ли деньгами эстонцев из диаспоры, вложенными в предвыборную кампанию (если прибегнуть к испытанному методу Шерлока Холмса, по музыке, которую наяривает ресторанный оркестр, можно определить гуляку, кинувшего дирижеру пару купюр, а перевернув формулу cujus regio, ejus religio[26] и приглядевшись к религии, несложно понять, кто владеет страной, иными словами, судя по закону…), Елена этого толком так и не поняла, правда, теперь она интересовалась политикой больше, чем в былые времена, но – если хотите, считайте это парадоксом – ее куда больше волновали перипетии штормов, сотрясавших Россию и, разумеется, Армению, нежели ветры, гулявшие по Эстонии. Хоть она и жила в этой стране, работала, платила налоги и делала покупки, все равно подлинного интереса к тому, что в эстонском государстве происходило, у нее не возникало. Иногда она удивлялась сама себе, а потом думала, что существует, видимо, какой-то эмигрантский феномен отчуждения, недаром ведь люди в эмиграции живут как бы отдельными группами, и если даже отрываются от родины полностью, все равно к новой стране проживания не прирастают (не случайно ведь словосочетание «новая родина» существует, а «старая родина» – немыслимо), в конце концов, отрезанный ломоть к другому караваю не пристанет. Она даже пыталась увлечься здешней жизнью, смотрела телевизор, задавала вопросы, но трудные эстонские имена скользили мимо ее сознания, не задерживаясь. Возможно, дело было в чужом языке? Только теперь она стала понимать, сколь много в человеке определяет язык. Хоть это и инструмент, которым пользуется для работы и выноса ее продукции во внешний мир сознание, по сути дела, он уже проник, переместился в инстинктивную сферу. Есть основные инстинкты, которые человек делит с животными, голод и жажда, половой, оборонительный, но став человеком, он обрел и продолжает обретать то, что присуще только ему, и языковой инстинкт, наверно, самый первый из сугубо человеческих. Потребность говорить на своем языке неистребима, и есть в ее реализации неосознанное наслаждение. В сущности, принуждение человека к общению и высказыванию на чужом языке есть наихудшая из моральных несвобод. И абсолютная ложь, что своих языков может быть несколько. Знать можно двадцать и говорить на них без запинки, но свой язык возможен лишь один, и Елена убедилась в этом на собственном опыте. Она ведь была чистокровной армянкой, почти всю жизнь прожила в Ереване, домашним языком у нее был армянский, поскольку и Торгом и Осанна владели русским лишь в той мере, чтоб объясняться в России, а бабушка, растившая ее на пару с матерью (которая выйдя замуж на первом курсе института и родив ребенка, оставила учебу и в дальнейшем ни дня никем не работала, явление для советской действительности нетрадиционное), бабушка не знала ни одного русского слова, посему по-армянски Елена говорила совершенно свободно, что, в общем-то, естественно. И все же языком самовыражения для нее стал русский, когда и как это произошло, она теперь не могла и вспомнить, в первых ли классах, когда учила вместо армянских букв кириллицу или позднее, когда начала читать книги, однако, если требовалось не просто болтать о всякой ерунде, а облечь в словесную форму мысли и рассуждения, она бессознательно переходила на русский. Нет, она отнюдь не принадлежала к числу людей, пренебрегавших чужими наречиями, наоборот, она всегда жалела, что иностранные языки в ее школьные годы преподавались формально и бездарно, она честно зубрила эстонские слова и, присутствуя в эстонском обществе, где давно уже никто не пользовался отринутым и почти забытым русским, даже что-то понимала, но если вдруг чудо случалось, и кто-то, словно вдруг заметив ее существование, начинал изъясняться на языке потенциального противника, она испытывала нечто вроде интеллектуального оргазма. Иногда ее мучила совесть, что она невольно вынуждает Олева говорить с ней по-русски, но потом она утешала себя тем, что со всеми остальными он может говорить на родном языке. В отличие от нее. Ибо у нее собеседников просто не было. В кооперативе, который она более или менее исправно посещала целых два года, никаких контактов у нее не завелось, поскольку работали там одни эстонцы, вежливые и равнодушные, дальше дежурных фраз о погоде и работе не заходившие, с родственниками здесь почти не общались, с соседями еще менее… Впрочем, соседей в их двухэтажном времен эстонской республики доме как бы и не было, даже вход в их апартаменты вел отдельный, прямо с улицы, первый этаж занимал магазин, а кто обитал в другой половине второго, Елена не ведала…
Тут, однако, подоспел, как уже говорилось, квартирный вопрос, и с соседями ситуация изменилась (забегая вперед, сообщим, что в смысле общения это Елене не дало абсолютно ничего).
Согласно закону о реституции вся недвижимость, имевшая некогда владельцев, подлежала возвращению им. В том числе дома и квартиры, где жили люди, зачастую вселившиеся в них десятки лет назад, нередко и родившиеся. Конечно, лишенные незванно нагрянувшей советской властью собственности, во многих случаях бежавшие за границу и начавшие там с нуля люди могли считаться обездоленными. Хотя в итоге они прожили жизнь в Швеции и Финляндии, Канаде и Штатах, имели теперь другие дома и пенсии, позволявшие им приезжать ежегодно на некогда покинутую родину целыми семьями и привозить подарки бывшим школьным подругам и друзьям, которые, прожив жизнь при советской власти, на советскую зарплату, в квартире, принадлежавшей советскому государству, а ныне практически лишенные средств к существованию, обездоленными не считались, и им надлежало отдать последнее, что осталось, то есть освободить квартиры, предоставленные им этой самой ненавистной и проклинаемой советской властью. Правда, не завтра. И не поголовно, поскольку отнюдь не все бывшие владельцы собирались возвращаться на благоразумно покинутую родину и вселяться в требующие ремонта или реновации дома эстонского времени, более того, многие и не могли этого сделать, поскольку за прошедшие полвека успели упокоиться на кладбищах разных, как правило, развитых капиталистических стран, и их имущество наследовали дети, внуки, внучатые племянники и прочая седьмая вода на черничном киселе, какой любят варить в Эстонии. Впрочем, все это детали. Главное – восстановить справедливость. Или законность. В конце концов, сегодняшние обитатели чужих, как выяснилось, квартир с большим энтузиазмом посетили избирательные участки и осуществили свое неотъемлемое право самим сажать себе на голову правителей, которые… Difficile est satyram non scribere[27]! – воскликнул бы Ювенал, но патриотически настроенные будущие квартиросъемщики еще не утратили пафос строителей или основателей государства.
– Надеюсь, я успею умереть до того, как нас выселят, – сказала свекровь гордо.
– Погоди еще, – возразил Олев, – может, владелец давно умер и не оставил наследников. Или ему самому дом не нужен, и он предпочтет держать квартирантов.
– Я привыкла жить в собственном доме! – вскинула голову свекровь.
Да, читатель, такой вот парадокс. Квартиры, которые раздавала советская власть, принадлежали ей, и однако советский человек, получив ордер, начинал считать себя хозяином – чужого, в сущности, имущества. Собственно, в какой-то степени он им и был, пока жил на свете, ведь на улицу его никто ни при каких условиях не выкинул бы, правда, он не имел права квартиру продать или подарить, зато мог как бы, вроде бы, будто бы оставить ее в наследство прописанному в ней потомку, отсюда и хозяйская психология. Весь мир живет в чужих домах и квартирах и никаких неудобств в этом не находит, армяне, уехавшие в, допустим, США, домов там, естественно, не покупали, а скромно снимали квартиру, как и все, жили, съезжали, снимали другую – с мебелью, стиральной машиной и кухонным комбайном. Их соотечественникам, оставшимся в Армении, это казалось чудовищным. Ничего своего! – восклицали они, слушая рассказы тех, кто сумел навестить перебравшихся в дальние края родственников.