Беглец из рая - Владимир Владимирович Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Снег скрипит под катанцами, глубокие синие тени под ясной заиндевевшей луною, и за каждым углом чудится засада. И вот крадешься к умышленному дому, чтобы взбодрить спящих, а после, насолив, под гулкие и грозные крики разбуженного хозяина даешь стрекоча и долго не можешь успокоиться где-нибудь в затишке, умиряя пурхающее от страха сердце, и о чем-то, захлебываясь, восторженно говоришь ватажке, перехватывая из чужих губ слюнявый махорный чинарик. Горький едучий дым лезет в утробу, кидается в голову, захмеляетее, и, завалясь на спину в сугроб, глупо хохочешь, уставясь в звездное искрящееся небо.
Мне бы этот нехитрый гулевой снарядец закинуть к чертям в крапиву – и дело с концом. Но я огляделся воровски. Деревня спала, и лишь в моих окнах тлел желтый мутный свет. И тут будто леший дернул меня за руку… Чтобы на горушке прожитых лет да вдруг скинуться в ребячество, в пустую досадную затею?.. Дурашливо улыбаясь, я подобрался к угловом окну, за которым в своей душной спаленке ночевала на вдовьей кровати бабка Анна, насадил крючок в деревянный переплет и стал натирать капроновую нить, вымоченную в керосине.
От противного поросячьего визга в избе зашевелились, слышно было, как, кряхтя, сползла с койки старуха и неожиданно споро, чего я не ожидал от Анны, распахнула створку, высунулась головою наружу, нашаривая гопника взглядом. От церкви метнулся белесый сполошливый пук света, там засмеялись, дурашливо засвистели. Я, притираясь к бревенчатой стене, шмыгнул на свою половину, затих за сарайкой, унимая вспугнутое сердце.
Ну не дурень ли я? Вот тебе и научный сотрудник. А в голове, на самом деле, ветер. Блажь вроде бы, придурь, наваждение, насыл от черных сил, но вот эта нечаянная лихость нередко нападает на поживших людей, кому вдруг так затоскуется по детству, что легкое сумасшествие порою нисходит в голову, честное слово. Вот старик Могутин, бывало, прежде чем трубу печную выводить, на гребне крыши вставал на голову. И с той же бабкой Анной случалось… Как-то я зашел к ней за молоком, а старуха вытворяет в сенях какие-то странные фигуренции, оттопыря костлявый зад, будто ищет в потешках раскатившиеся по полу жемчуга. Я к старухе с участием: де, Анна Семеновна, иль чего потеряли, так я помогу. «Да вот вспомнила детство и решила на голову встать. Умом-то еще молодая… И не получилось, Пашенька, зад перетягивает».
– Оглашенные! – завопила бабка Анна на всю деревню.
Третьи петухи так ретиво не кричат. Ее голос эхом отдавался в сосновом бору и за речкой Пронею, и уже с того берега, утратив ярость, возвращался, умиренный, в Жабки.
– Вы почто бабке старой спать-то не даете, ироды? Не бьет мамка, дак научит палка. Вот возьму батожину, да по бачинам перепояшу… Ох, огоряи, ох, сучьи дети!
От церкви в ответ засвистели, соседка в сердцах хлопнула рамой. Я долго туповатенько улыбался, уже сидя на диване, но не корил себя за проделку.
Мне-то хотелось думать, что от меня отступились дикари, скинули свой мстительный нрав на Жабки и сейчас шерстили своим нравом уснувшие изобки.
Но нутром, однако, чуял тревогу, и оттого, что сердце было напряжено, а ум растревоженный не находил покоя, я долго не мог уснуть, ища в своих превратностях общие для страны беды. Голова моя разрослась, и в ней ударили в набат беспокойные колокола.
Уже посветлело на воле, жидкая плесень пролилась на затертые старинные половицы, а ничего так и не случилось. Я шарился ногами в простынях, наискивая прохлады, и от беспочвенной тоски, что овладела мною, весь мир мне казался враждебным, заселенным злом. Я вспоминал свои встречи с подростками, их косые взгляды исподлобья, какую-то зловещую ухмылку отроков, их шаркающую валкую походку, слишком громкие вскрики и хохот, и уже почти ненавидел молодую поросль, подпирающую меня…
Конечно, грех кощунствовать, но в нынешних детях есть что-то дьявольское, ненасытное и злое. Смотришь в их глаза и видишь сквозь брезгливую сытость и раскормленность тину стоялого смрадного болота. Какой-то садизм в них, похотное желание мщения. Преследуют ночами, брякают в окна и гнусно воют, кидают на крышу поленья, а после, как откроешь дверь, отбежав по-сучьи в сторону, издали хохочут нахально. Вот эта шакалья наглость, это желание мучать ближнего и пугают особенно.
Дом деревенский дышит, как живой, скрипит суставами, охает и вздрагивает во сне или переговаривается с домовым. Он несет в себе столько звуков, что только диву даешься, но эти древесные разговоры и шорохи – свои, привычные, в них нет заботы. Но теперь, когда ночные шатуны вновь приступили к избе, нарушили ее ровное дыхание, каждый звук в доме становится необычно громок, враждебен и досаден…
Простая ребячья шалость, угнетенная бессонницей и разгоряченным умом, вдруг выросла в настоящее неотвратимое бедствие, похожее на неизлечимую хворь. Я лежал на диване, поджав к груди постанывающие в коленях ноги, и мне вдруг представилось, что я вижу последний акт из пьесы о русском народе, присутствую при его кончине. Какие-то зебрастые, волосатые, с окоченелыми глазами существа приступают к Родовой Избе и с радостным гуканьем поджигают ее со всех сторон… Это днем все образумится, встанет на свое место. И та же бабка Анна вспомнит из прошлого, как у Кати Дамочки на заборе висели длинные домотканые половики, и они, еще девчонки, возвращались в темноте с вечорки и подшутили, завесили низкие оконца в несколько рядов. А потом тетя Катя, смеясь, рассказывала: де, сплю-сплю, глаза открою, а все ночь на дворе. Потом слышу, скотина ревет. И не пойму, в чем дело… Пошла во двор, а уж день-деньской.
Но я-то зачем сейчас сотворил пакость? Значит, позарился на покой слабой старухи, не способной дать сдачи, и как бы легко встроился в ночную гулевую орду? Иль, улучив предательскую возможность, свою пакость скинул на головы неповинных, чтобы назавтра бабка Анна ходила по Жабкам и выясняла, кто из гопников повадился бродить вокруг ее дворишка, а заодно и хулила родителей, что дозволяют своим детям шляться ночами по деревне…
Вроде бы и человек-то я из благородных, ученый муж, и никто бы не положил на меня косого взгляда, а тем более что увечный, а в народе глупеньких и несчастных пожаливают. Конечно, нет на земле ни абсолютного зла, ни абсолютного добра, они причудливо перетекают друг в друга, одевая карнавальные маски. И ведь мне нисколько не стыдно за этот пустяк, но