Города на бумаге. Жизнь Эмили Дикинсон - Доминик Фортье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Остину миновало пятьдесят, он сделал нечто немыслимое для члена семьи Дикинсон: завел любовницу. Мейбел на двадцать пять лет его моложе, она красивая, пылкая, восторженная, и еще она замужем. Ее супруг, астроном, к этой связи довольно равнодушен, но Сьюзен буквально опустошена, прочтя в дневнике Остина запись о вечере, проведенном с молодой женщиной: Рубикон пройден.
Отныне в оконных стеклах Эвергринс ламп стало гораздо меньше. С наступлением сумерек дом погружается в темноту. Любовь теперь светит где-то в другом месте.
Вот уже больше двух лет Эмили носит только белое: это цвет ее странных стихотворений-снежинок, которые она хранит в ящиках письменного стола, почти никому не показывая, словно опасаясь, что они растают в чужих руках. А Лавиния начинает темнеть: из лиловых ее платья сделались фиолетовыми, потом коричневыми, и вскоре она начнет одеваться только в черное, нося траур по умершим ранее и по тем, кто умрет в будущем.
Она ревниво оберегает одиночество старшей сестры, которую в городе начинают называть – с восхищением, к которому примешивается некоторая насмешка, – Королевой в заточении. Или просто: Легендой.
Нежданному гостю, который является однажды утром, свежевыбритый, с букетиком фиалок в руке, она заявляет, что Эмили не спустится к нему.
– Неважно, – отвечает посетитель, – я сам к ней поднимусь.
Лавиния вздрагивает, Эмили, стоящая на верху лестницы, вздрагивает тоже.
– Подняться? Скажете тоже! – восклицает Лавиния. – Но я могу предложить вам чаю в гостиной.
И идет с фиалками на кухню, собираясь поставить кипятить воду. Эмили слышит шаги: сначала нерешительные – в сторону гостиной, – затем вверх по лестнице.
Она проскальзывает в комнату, закрывает за собой дверь. Посетитель останавливается у порога и громко заявляет:
– Я пришел поговорить о ваших стихах.
Если он полагает, будто произнес магическое заклинание, нечто вроде «Сезам, откройся!», после которого дверь должна отвориться, то глубоко заблуждается. Эмили отвечает из-за двери:
– Ну, говорите.
Растерянный, он замолкает, не зная, что сказать, а такое случается с ним нечасто. На самом деле ему бы хотелось спросить ее об этих странных стихах, в которых столько же молчания, сколько и слов, и которые похожи, он сам не понимает почему, на зашифрованные послания, что суют в бутылку и наудачу бросают в море. Он садится на пол. Снизу, из-под створки двери, пробивается луч света. Лавиния зовет его из гостиной, но он не отвечает.
– Почему вы не хотите их публиковать? – спрашивает он, обращаясь золотистой полоске света.
Но на самом деле ему бы хотелось поговорить не об этом. Он не может понять, почему эта странная женщина согласилась показать ему стихи, если так отчаянно отказывается их издавать. Почему именно он? По правде сказать, он желает поговорить не столько о стихах Эмили, сколько о себе самом.
Эмили уже отошла от двери. Встала возле окна. Сердце успокоилось. И вновь забилось, лишь когда в листве клена мелькнула алая кардинальская митра.
Из окна Эмили свисает пеньковая веревка, которая слегка колышется на ветру.
Это не лестница для белочек, хотя многие из них пытаются по ней вскарабкаться, и не для нее самой, чтобы втайне от всех спускаться в сад лунными ночами, – она часто об этом мечтает. Это чтобы в ивовой корзинке, выстланной белой салфеткой, спускать маленьких пряничных человечков племянницам и племяннику, стоящим под окном. Никого не удивляет, что Эмили Дикинсон печет хлеб, так почему его не может печь тетя?
Потому что считается, будто у поэта нет семьи? Но это, разумеется, не так. Поэтесса может быть дочерью, сестрой, кузиной. А вот стихотворение – сирота.
* * *
Из троих детей Остина и Сьюзен Эмили больше всех любит младшего, Жильбера. Белокурые локоны, круглые, словно планеты, глаза. Ростом он не выше гладиолуса и, идя по саду, восторгается всем, что встречается у него на пути: упавшим с дерева гнездом, синей мохнатой гусеницей, отпечатком собачьей лапы на влажной земле. Уставившись на них тысячью зеленых глаз, деревья слушают, как они разговаривают: высунувшаяся из окна высокая старая дева, вся в белом, и мальчик на трехколесном велосипеде, задравший вверх голову.
Со своим племянником Эмили новыми глазами смотрит на мир. А Жильбер вместе с теткой видит его словно в последний раз. Они еще об этом не знают, но деревья… деревья, похоже, уже догадываются.
Не стоит пытаться отыскать на жизненном пути Эмили своего рода перекресток, поворотную точку.
Уже десятки лет пытаются обнаружить – а то и выдумать – некое значимое событие, травмирующую ситуацию, несчастную любовь (к мужчине или женщине – не имеет значения), предательство близкого человека или психоз, объясняющие причину затворничества, в котором она предпочла провести вторую половину своей жизни. Любящий симметрию разум предпочел бы обнаружить несчастье, драму или озарение, разделившие всё на до и после.
Пейзаж ее жизни хотелось бы воспринимать как рельеф горы, чья вершина является одновременно и высшей точкой, и центром, и осью. Но напрасно изучать ее различные биографии и воспоминания, рыться в письмах – подобного события там не отыскать. Нет ни трагедии, ни кризиса, ни переломного момента. Эмили удаляется от мира постепенно, с каждым днем закрываясь от него все больше. Возможно, как и большинство людей, которые, старея, укрепляются в своих привычках и все больше становятся собой, она просто уступает естественной склонности – одиночеству, и принимает его следствие – молчание. По правде сказать, мне это понять не слишком сложно – гораздо труднее уяснить, почему другие писатели не делают подобный выбор.
Она не прячется, не живет в уединении. Она в самой сердцевине вещей, в глубине себя, предельно сосредоточена и равно внимательна к пчелам в саду и к обеим Медведицам – Большой и Малой – которые загораются на небе с наступлением темноты; она напряжена, как указатель на солнечных часах.
Это идеальная жизнь, идеально замкнутая на себе. Круглая и наполненная до краев, как яйцо. Каждый день – словно кольцо, завершенный цикл: он начинается с появления солнца над верхушкой деревьев, золотистой летом, медно-красной осенью, серебристой зимой и розоватой весной, и заканчивается с его исчезновением по ту сторону неба. Черная ночь – пробел. На следующий день – всё то же и никогда не то же самое.
И в этом изысканном повторении, в этом остановившемся времени ей удается – вспышками – уловить, о чем шепчет трава и шелестит ветер. Есть один лишь способ остановиться: вращаться в том же ритме, что Земля вокруг Солнца, и отдаться этому головокружению.
Осени мы не