До и во время - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я помню даже свой тогдашний план, как прийти к этой любви. Я понимал, что их никто не любит, потому что все думают, что как люди, как отдельное человеческое существо, говорившее один на один с Богом, они умерли, больше их нет. Осталось только нечто огороженное, пустое, как скорлупа, и нужно чудо, равное воскрешению, чтобы сделать их прежними. Но творить чудеса я не умел, я и сам был человеком, оставленным Богом, человеком, которого Бог больше не слышал.
И все же я ни в чем, что было, не раскаиваюсь и ни о чем не жалею. План, о котором я говорю, был следующий: болезнь, а потом больница стерли все, чем они были не похожи друг на друга, в чем они были разные, диагноз как бы сделал их близнецами. В диагнозе было отмечено то, что считалось важным и необходимым, чтобы они могли жить дальше. На остальное смотрели как на ненужную чепуху, отклонения, нюансы, которые ничего не меняют; так вот, я думал через Кронфельда, медсестер, нянечек узнать их диагнозы и отсечь их. Пускай осталось бы совсем мало, почти ничего, но это были бы они сами, а не болезнь, которой они были больны. В этих клочках была бы их жизнь, ведь каждый из них прожил длинную-длинную жизнь, и я из мельчайших фрагментов начал бы собирать, склеивать их такими, какими они были раньше.
Мне представлялась медленная, тонкая работа, постепенно края бы стягивались, закрывали лакуны, а я бы все больше и больше привязывался к тем, о ком писал. Тогда бы я и полюбил их, впервые полюбил, сначала потому, что сам столько в них вложил, потому, что они стали как бы моими созданиями, делом моих рук, а потом и эта подпорка станет не нужна.
Таков был мой план. Но еще ничего не было начато, я просто сказал себе, что они достойны любви, просто понял, что они люди, как все стало меняться. Я вдруг почувствовал, что Господь следит за мной, ждет, что у меня получится. Он был еще далеко и не приближался, но Он уже был здесь, я не мог ошибиться. Возможно, я беру на себя слишком много и мои слова звучат кощунственно, но мне казалось, что Он как бы решил следовать за мной, довериться мне, то есть если я, человек, способен их полюбить, способен спасти и воскресить, то и Он, Господь, спасет и воскресит всех нас. Я знал, что Господь хочет, чтобы я их полюбил, что Он очень этого хочет и с трудом сдерживает Себя, с трудом Себя убеждает, что пока все у меня идет не от сердца, а от ума, головы и еще от страха. Вот если и в самом деле в обычном человеке, а не в Христе — Сыне Божьем, окажется любовь к своим ближним — меньшего разве можно требовать от живого существа, — тогда мы действительно достойны жизни, только тогда.
Я чувствовал, как все это важно для Бога, то есть Он тоже запутался и не уверен, не знает, что делать дальше, не знает, нужны ли вообще люди созданному Им миру. Он уже склонялся к тому, что не нужны, что все зло от нас и мы неисправимы, но если я полюблю тех, кто здесь лежит, значит, Он в нас ошибся, мы совсем не так плохи и еще можем быть спасены. Я знал, что если смогу всех их написать, даже зачем всех — пусть нескольких, пусть одного-единственного — это как с праведным Лотом в Содоме, — если я сумею хотя бы начать работу, то та беда, которую я чувствовал буквально на ощупь, остановится, перестанет к нам приближаться.
* * *Итак, стоило мне только подумать о новом «Синодике», как все плохое оцепенело, замерло и теперь будто ждало, будет он написан или нет. Люди здесь, где смерть была делом естественным, где она была ежедневна, желанна, считалась благословением, перестали умирать. Они как бы отдались мне в руки. Стараясь ничем не помешать, никак не отвлечь, они день за днем тихо и кротко лежали на своих койках, но я видел, что каждый из них верит, надеется, что именно его я выберу, чтобы сохранить.
Я знал, никогда не забывал, что план мой — чистейшей воды утопия, что в нынешнем состоянии работа на много-много лет мне совершенно не по силам, но больные не хотели ничего понимать и ждали так, будто я способен был это сделать. Они и вправду были как дети, верящие, что для взрослого — меня — нет ничего невозможного; или как те, кто пошел за Христом, моля Его: воскреси, излечи, накорми. Здесь не было ни капли игры, не играла ни одна сторона, и то, что я тогда снова почувствовал Бога, свидетельствует, что и для Него, который знал мои истинные намерения, все тоже было очень серьезно. И все же, когда я понял, сколько работы, сколько ученичества в психиатрии мне предстоит, прежде чем я смогу отсечь от них болезнь — ведь если бы мне это удалось, я в каком-то странном смысле их вылечил, снова сделал бы людьми без болезни, — так вот, чтобы начать, мне надо было прочитать великое множество книг, которые неизвестно где было достать, вообще бездну всего узнать, а где, как — у меня даже идей не было.
Сам не знаю почему, я дня через два рассказал все Ифраимову: и про план, правда, без Бога, без всего того, что делало его из последних времен, а просто: что вот такой работой я занимался раньше, до больницы, а теперь здесь не получается, ничего не могу вспомнить и поэтому думаю начать писать тех, кто рядом. Трудности своего предприятия вижу вполне отчетливо, но попробовать хочу. Наверное, для него то, что я говорю, выглядит смешно и по-детски (каждое свое слово я умалял, смягчал иронией), и все же, продолжал я, если бы он или кто-то другой — я просто не знаю, к кому обратиться, — мне посодействовали, я бы был им очень и очень благодарен. Ведь у вас знаний о старости, конечно же, больше, чем у меня, вы видите, наблюдаете больных десятилетиями; в общем, повторял я, конечно, это дурь и блажь, но вдруг кто захочет помочь.
То есть я просто забросил удочку, не веря, даже боясь, что кто-то клюнет, потому что, уже говоря с Ифраимовым, я стал понимать, что зову, вымаливаю — Господь готов был подумать о возвращении к человеку, больные перестали умирать, — и вдруг ужаснулся всему, что на себя взял, на себя принял. Я был, конечно, рад, что Бог согласился или, вернее, почти согласился вернуться, что в моем мире Он опять есть, и в то же время я отчетливо видел, что меня ждет участь какого-то невиданного самозванца и провокатора. Провокатора, который обещал миру спасение, людям, многим-многим из них — исцеление и воскрешение. Пускай даже обещано все было нетвердо, но ведь надежда была дана, они в это поверили, на это поставили, а теперь, если ничем не сумею им помочь — а разве я был в силах? — окажусь абсолютным злом, человеком, который обманул в самом главном, обманул всех ему доверившихся. Я вдруг понял, что от меня, только от меня они ждут исцеления, что Господь ждет, что именно я, моя любовь скажет, спасать Ему мир или нет. Намерения были добрые и то, что я хотел, было правильным, безусловно правильным, в то же время все было отъявленным самозванством, потому что я явно и ни в какой части ничего не способен был исполнить.
И все-таки, не имея сил, я пошел по этому пути, пошел, потому что остановиться и свернуть было негде и некуда, но шел я по нему обреченно, еле передвигая ноги, и так же кончал разговор с Ифраимовым. Я никак и ни в чем его не торопил, не форсировал и, конечно, не ожидал реакции, которая последовала. Ифраимов выслушал меня спокойно и, мне показалось, без тени любопытства, а наутро началось настоящее паломничество. У дверей моей палаты еще до подъема собралось все местное население, как бы все народы и языки этого мира. Господи, они шли ко мне все, больные и воспитанники прежнего интерната, нянечки и санитарки, медсестры, врачи, включая самого Кронфельда, — все-все. Иногда они буквально выстраивались в очередь, даже лежачих санитарки безропотно прикатывали к моей палате, причем те были вымыты, на свежем белье — в общем, ухожены, как перед приходом минздравовской комиссии.
И вот один за другим они обрушивали на меня целые кули своей жизни, тут были намешаны и болезнь, от которой я должен был их освободить, и множество живых деталей, множество мелких подробностей прожитого — за ними-то я и охотился. Больные быстро разобрались, что я не ограда и не плотина и, будто вода в наводнение, речь в них билась, захлебывалась, они говорили и говорили, буквально не могли остановиться, однако те, кто стоял дальше, ждал своей очереди, были спокойны, терпеливы, кротки, никто никого не торопил: все понимали, как это важно, чтобы каждый из них выговорился. Они даже помогали тому, кто плохо себя помнил, добавляли, если он, стесняясь, говорил чересчур кратко: а вот, помнишь, было еще и это с тобой, а вот тогда-то ты нам вот что сказал, или сделал то, или так учудил. Совсем немощных они сами вели вперед, но и так легко уступали друг другу место; они, по-моему, догадывались, что кого из них конкретно я внесу в «Синодик» — разницы нет, главное, что они или все спасутся, потому что Господь вернется, или все погибнут.
Когда-то в газете я долго и, как считал, безуспешно учился стенографии, однако в больнице выяснилось, что основные навыки ее я освоил. Наиболее существенное я, как правило, успевал записать, однако то, что идет ниже, не стенограммы и даже не их первоначальная обработка, тем более не «Синодик». Наоборот, я начал с общего — их болезни; в мешанине судеб, историй, впечатлений, которая на меня обрушилась, попытался найти ее и как бы окуклить, заизвестковать. Теперь я вижу, что для этого понадобилось много отстраненности, высокомерия, которое было во мне раньше.