Лукуми - Альфредо Конде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем может заняться ребенок, наполовину черный, наполовину белый, этакий мулатик, в городе, заключившем себя в добровольную осаду, на фоне восхитительного карибского пейзажа, посреди острова, которым правит Никогда-не-прекращающаяся-революция? Да почти ничем, разве что стать пионером, наблюдать за молчаливым скольжением акульих плавников, представлять себе пасть пучеглазого каймана, да восторженно созерцать багряно-синие сумерки с их восхитительными облаками, которые не поддаются описанию. Я был одним из них, из этих детей. Я был пионером. Вот об этом я вам сейчас и поведаю.
Я вспоминаю о тех годах с неизменным восторгом. Напеваю про себя пионерские гимны и песни, произношу революционные лозунги, вновь делаю бесконечные гимнастические упражнения или бормочу молитвы, которым научила меня бабушка. Я все это могу делать и теперь, по прошествии времени, хотя уже почти не верю ни во что из того, что меня сформировало, сделав тем, кто я есть.
Завязывание красного галстука на шее было весьма непростой операцией, которую трудно описать и за которой обычно внимательным взором наблюдала бабушка. Речь шла не о вильсоновском узле, как на мужском галстуке, о, если бы так. Сложность состояла в том, чтобы добиться правильного расположения не узла, а концов пионерского галстука. Не на шее, а на ключицах.
Этот красный галстук, эта чертова красная тряпка, был сделан из довольно жесткой ткани; именно в этом и заключалась проблема, учитывая цель, к которой так самоотверженно стремились все пионеры, в том числе и я. Все мои товарищи так старались тщательно уложить и расправить концы галстука, что я тоже считал своим долгом всячески добиваться совершенства; при этом я мог рассчитывать лишь на молчаливую помощь своей бабушки, взгляд которой в таких случаях был весьма красноречивым и далеко не всегда сочувственным.
Иногда моя мама ночевала дома и вставала рано. В таких случаях она всегда помогала мне, и я ощущал мягкое прикосновение кончиков ее пальцев, дотрагивавшихся до моей шеи, когда она поправляла мне узел галстука, уголки воротника рубашки цвета хаки, одергивала узкие короткие брючки. И я ощущал себя самым счастливым существом на свете. Детские и отроческие годы одаряют нас подобными чувствами на всю жизнь. И мы бережно храним их с тех самых пор, возможно, лишь для того, чтобы просто знать, что они существуют.
А вот других вещей я не помню, а если вдруг и вспоминаю о них, то предпочитаю благоразумно тут же предать забвению и забросить в темные уголки памяти, где покоятся воспоминания о поражениях и прочие неприятные ощущения: да, именно в этот переполненный склад ужасов, а не в какой-то другой, вовсе не в витрину приятных воспоминаний, столь изменчивую и непостоянную. Вот такие непростые мы, человеческие существа, хоть галисийцы, хоть из рода лукуми, неважно. Так или иначе, сегодня я не обойду вниманием даже малоприятные события, восстановлю в памяти некоторые из них, решительно отброшу другие и все же умолчу о большей части, ибо, надеюсь, у меня еще будет время рассказать и о них.
Итак, завязывание узла на красном галстуке могло быть приятным или не очень; это зависело от глаз, следивших за сложной операцией, от рук, выполнявших ее, или от ледяного одиночества, что нам возвращает зеркало: твое отражение в нем всегда так же одиноко, как и ты сам. Завязывая галстук наедине с собой, надевая на шею этот казавшийся мне собачьим ошейник, я чувствовал себя совершенно беззащитным, одиноким в своем несчастье, всеми брошенным холодным металлическим мальчиком из зеркала.
Завязывал ли я его сам, или это делала моя мама, наблюдала ли за моими действиями или расправляла галстук у меня на груди моя бабка, единственным моим истинным ощущением было горькое чувство, что меня пометили. Когда я надевал на шею сию петлю, сей ошейник, это непременно отдавалось болью где-то в глубине моего существа. Сие действие означало поход в школу, обязательное присутствие на уроках и мучения, обусловленные неизбежной встречей с одним из тех приятелей, что всегда оказываются поблизости, чтобы продемонстрировать свою силу за счет нашей хилой телесной организации.
Во все времена существовали дети, получающие удовольствие от выкалывания глаз птицам. Обычно они делают это с помощью булавки, предварительно нагретой на огне от спички, или тщательно выструганными и терпеливо заточенными маленькими, палочками. Есть дети, которые получают удовольствие, когда крепко держат в ладони цыпленка, медленно сжимая пальцы, пока тот не задохнется. Всегда были и есть дети, которые остаются на второй год, огромные и высоченные, словно башня, и всегда найдутся такие как я, слабенькие и закомплексованные, потому что у них мать — танцовщица, а отец — галисиец, который пришел, увидел, победил, а потом исчез в тумане. Я хочу сказать, что я тоже немало настрадался в детстве от такого выкалывателя глаз.
Он был моим соседом, но не по двору, а по улице, и вот на ней-то он и поджидал меня вместе с теми, кого прежде я считал своими друзьями. Он каким-то подлым, но весьма эффективным способом сумел привлечь их на свою сторону, и в результате они втроем почти всегда неотвратимо ждали меня, чтобы проводить в школу, награждая тумаками, подзатыльниками и всевозможными ругательствами, которым я был не в состоянии противиться и которые они раздавали с бесподобной щедростью. Я не умел защищать себя, ибо был воспитан на силе слов и запахов.
Я мог бы справиться со своими двумя экс-друзьями, попытавшись встретиться с каждым поодиночке, но боялся, что они потом наговорят с три короба главарю. Я подумал было посеять вражду между ними. Но не осмелился, а, может быть, не знал, как это сделать. Я занимался поисками тысячи возможных решений. Начиная с изобретения для них прозвищ, по меньшей мере, столь же оскорбительных, как те, которыми награждали меня они, и заканчивая обдумыванием возможности их подкупа с помощью подарков. Но потом я решил, что если я попытаюсь это осуществить, то они сплотятся еще теснее. Я не знал, как поступить. И тогда рассказал обо всем своему дяде, а тот начал обучать меня приемам самообороны. В конечном итоге, способ разрешить мои напасти предложила бабушка.
Я был маленьким и некрасивым. Старался ходить так, как это делал Роберт Митчум в своих фильмах, или как Клинт Иствуд — в своих, включая и те, где он исполняет роль невероятного персонажа по имени Грязный Гарри. Мои усилия заключались в имитации представлявшейся мне величественной походки, и сводились к тому, чтобы слегка волочить одну ногу, словно она весит чуть больше другой. Я весьма преуспел в этом, однако мне удалось добиться лишь того, что сия, по моему мнению, элегантно изысканная манера передвижения была воспринята всеми как банальная хромота. Итак, как я уже сказал, я был маленьким и некрасивым, а теперь вам еще известно и то, что меня принимали за хромого. Мне бы еще усы, и я вполне бы сошел за Сэмми Дэвиса.
Даже и теперь в моменты эйфории я перехожу на эту походку, и неизменно пробуждаю в людях сострадание, если не удивление, в то время как единственное, к чему я стремлюсь, это вызвать восхищение; в те же времена, о которых идет речь, я пробуждал в людях лишь жалость. А во мне самом постоянно жило внутреннее ощущение, что кто-то держит меня в кулаке и сжимает, словно цыпленка, пока я совсем не исчезну. Я хочу сказать, что на протяжении долгих месяцев никто даже не попытался оградить меня от нападок моего соседа и от заговорщических смешков — хотелось бы думать, что вынужденных, — двух его сообщников, которые еще совсем недавно считались моими друзьями и защитниками.
Итак, первый, кому я все это рассказал, был мой дядя, который проанализировал ситуацию и поставил вопрос очень четко:
— Ведь ты не можешь попросить помощи у своих товарищей, не так ли, паршивый негр? — сказал он властным тоном, который выработался у него за годы пребывания за спиной Команданте. — Если ты это сделаешь, они тут же настучат этой сволочи, и тебе достанется еще больше, чем сейчас.
— Нет, не могу, — убежденно ответил я, ибо уже тогда я полностью полагался, возможно, даже слишком, на собственный ум.
— И попытаться разобщить их ты тоже не можешь. Разве не так, Эстебан, сынок? — вновь спросил он, на этот раз слегка смягчив свой тон, может быть, потому что видел все меньше возможностей для разрешения моей проблемы.
Затем он продолжил спасать меня от меня самого:
— Если ты попробуешь это сделать, он узнает обо всем через того, кто не решится вновь стать твоим другом, и тогда побьет вас обоих, в результате чего тот снова превратится в твоего врага.
— Да, этого я тоже не могу сделать, — ответил я, полностью смирившись с ситуацией.
Несмотря на полную неудачу, мой дядя не пал духом. Но он пребывал в полном изнеможении, поскольку ему никогда не приходилось так много думать. Раздражение, усталость и констатация того факта, что выходов, которые он мог бы мне предложить, больше не оставалось, сделали свое дело. И он отложил решение вопроса на потом.