Дыхание грозы - Иван Мележ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И удивительно ли, что среди этой темени на реке, чувствуя холод пугающей глубины, она вспоминает-зовет спасительное: "Александр! Александречко мой!"
Самое ужасное: силы покидают! Знает же она, Авдотья, другим кричала: пагуба артель эта, берегитесь, а вот — нету твердости, пропала куда-то! И когда слушала этого юровичского, и теперь не отступает, кружит голову искушение: вместе бы, верно; притулиться ко всем!.. И как ты отрешишься от искушения этого: если ей коллектив, семья нужны конечно же больше, чем кому другому! А только, знает, надо держаться, остерегаться искушения: поддашься уговорам — и того не будет, что имеешь! И то, что нажила, на ветер пойдет!
Какой он ни есть, коняга, а свой, и полоска своя; дашь им — и они хоть что-нибудь дадут тебе! А там — дулю, может, получишь! Кто хитрее, да здоровее, да не один, — тот, может, и получит! А ты одна, без мужа, дулю! За коника да за земельку свою!.. Только ведь от искушения никак не отмахнуться, кружит голову надеждами: а может, и правда — что говорят? Для таких же горемычных, как ты, — клянутся! Сама ж видишь — Корчей как прижали, богачей всех!.. Опять нахлынуло отчаяние: разберись тут, если все так запуталось!..
Была б не одна, был бы Александр живой, тогда б и забот таких не имела! Не оказалась бы одна посередине черной реки! Знала бы, куда плыть!.. Беспомощная, в отчаянии, вспомнила далекое-далекое: как он стоял у копны жита, пил воду, подняв над лицом глиняный кувшин. Вода стекала по бороде на грудь — он нарочно так пил: чтоб немного попадало на грудь, охлаждало. Много лет он так пил; почему-то это и вспоминалось всегда. И теперь воспоминание прибавило горечи, усилило отчаяние.
"Александр! Александречко мой!.." — затряслась во внезапном придушенном плаче Авдотья…
— Когда наплыв чувствительности схлынул, утирая слезы, Сорока упрекнула себя за слабость: увидел бы кто ее такой!
Она прислушалась, спит ли сын рядом, поправила на нем свитку, почувствовала, как устала за день и ночь. С этим ощущением и забылась…
Долго не спалось Чернушке. Сначала не давала покоя жена: чего только не наплела на Миканора, на Апейку, на коллектив! Досталось вместе со всеми и самому Чернушке; он только слушал да молчал, привык давно: по ее словам как-то всегда так выходило — во всем плохом, что бы ни деялось на свете, неизменно был виноват он. Нагородила, наплела; слава богу, наконец, как делала все — яростно, захрапела: дала свободу Чернушке побыть одному со своими думами
Припоминая заново то, что говорил юровичский Апейка, Чернушка, со своим уравновешенным, трезвым умом, чувствовал: во многом тот имеет резон. И про урожай правильно:
надо браться за это, надо, конечно, чтоб земля больше давала, чтоб не даром, грец его, рвать на ней жилы Удобрением надо поддержать ее, это тоже правильно: щедрее родить будет, не может быть, чтоб не расщедрилась, где, конечно, не один песок. А то, что о машинах рассказывал, об этом и говорить нечего: приманка соблазнительная, такое облегчение! И что каждому не по карману машины хоть какие — это тоже понятно, как и то, что по отдельности всего, что требуется земле, не осилить. Как ты навозишь одного того удобрения, если до станции ни мало ни много — тридцать пять верст! Да и за что ты, грец его, купишь! Дальше Чернушкины думы как бы утрачивали ясность: хорошо зная, что требуется земле, Куреням, он никак не мог почувствовать пбдо всем твердой, надежной основы. Не мог толком уразуметь Чернушка, с чего может колхоз так разбогатеть, если все соберутся вместе, сведут своих-коней, кобыл, свои телеги да сани. Кредит-то, конечно, неплохо, пока суд да дело, пока на ноги не станешь! А только ж кредит тот — как припарка; да кредит и отдать завтра надо будет; сегодня получишь, а завтра отдай! Помощь от государства, конечно, нецлохо, но что от нее достанется Куреням — JSOT о чем еще подумать надо Помочь-то оно, государство, слов нет, радо, да много ли помочь и оно может, если Расея без конца-края, и всем нужна помощь, и надо сколько заводов построить, деньги на них нужны1 И на армию надо, и на оружие, и на харчи! Ясно, что помощь помощью, а надо — чтбб сами, грец его, становились сразу на ноги! А на то, что станешь прочно, надёжи твердой и нет! И добра немного с каждого, и понадеешься крепко не на всякого: не всякий, грец его, стараться будет на чьей-то полосе да беречь чужого коника! Да и поглядеть еще не мешает, какой из того Миканора хозяин выйдет, чтоб править такой семьей! В которой черт знает как добраться до толку!
Из всех Чернушкиных рассуждений вытекало пока одно:
спешить некуда, глядеть надо, куда все пойдет. Это принимал охотно: оно успокаивало, враз глушило тревогу, боль за кобылу и жеребенка, за корову, за гумно, о которых никак не могла не болеть душа. Успокаивало оно и потому, что давало возможность избежать пока войны в семье, с Кулиною, давало мир, которому он всегда был рад. Но покоя Чернушкиной душе не было: как и всегда, неотступно ныло, болело иное — Ганнина беда. Опять вспомнил, как хоронили маленькую, как Ганна упала на дочуркин гроб, как цеплялась в беспамятстве за него, как убивалась, онемелая, над свежей могилкой на другое утро. Извелась совсем, почернела от горя…
Стала не по себе, жгло внутри: с болью за ее горе, за всю ее неудачу в жизни почувствовал давнюю, всегдашнюю виновность свою. С того дня, как заметил, что невеселая, нерадост-, ная Ганнуля, чувство вины давило тяжелым, горячим камнем на сердце. Днем и ночью не покидало его это чувство. Хоть и помнил, как виновата в Ганниной беде жена, не делил вины, карал одного себя. Разве б она на своем настояла, Кулина, если б он поставил себя тогда твердо, отрезал: нет!
Сам, сам во всем виноват: не устоял перед бедой дочери, отдал Ганнулю на муки! Позарился на корчовское добро, понадеялся: одетая, обутая походит, сыта будет! Походила, повидала «добра», забыла нищету. Забыла, как смеялась когда-то в бедной отцовской хате! Дал счастье дочери своей! Встала бы, посмотрела бы покойница мать!
А теперь, с Корчами вместе, и она кулачка, лишенка! Как богачка какая настоящая, а не батрачка у мужа своего! Все, что на Корчей валят, — валят и на нее, и один дьявол знает, чем все кончится! И один дьявол знает, что тут можно поделать, как выручить ее!..
4Василю вспомнилась уже почти забытая юровичская каморка, незадачливая ночь, когда гнали его бандиты между черными гумнами. Редко теперь память воскрешала то, далекое: только тогда разве, когда что-либо напоминало, как сегодняшняя встреча с Апейкой; но и тогда, и в эту ночь воспоминания, прежде такие горькие, прошли легкой тучей.
Нет, сегодня особенно спокойно прошли, будто и не почувствовал их. Будто не с ним, Василем, а с кем-то другим было. И удивительно ли: до воспоминаний ли было Василю о давнем, истлевшем, когда душа тревожилась, болела сегодняшним, не пережитым и не каким-нибудь пустячным, а большим, что касалось всего, что делал, чем жил все эти годы.
"Только начал становиться как следует на ноги! — болело, мучило Василя — Только начал жить!.. И вот — на тебе!.»
— Все до сих пор будто шло, как хотел. Женился неплохо, выгодно. К своему наделу приписал Прокоповой больше чем полдесятины, и земли не какой-нибудь! Приданое за Маню богатое взял! Вскоре после того, как женился, коня привел — не клячу, а коня — людям на зависть! Женитьба выгодная помогла!.. Помогала пасека: мед — на юровичском, а то и на мозырьском базаре — заметно прибавлял денег. Вместе с дедом выдолбили еще три колоды, встащили на сосны. Еще в ту осень начал возить лес на хату; на пару то с молчаливым, старательным для дочери Прокопом, то с его Петром:
навалы бревен на дворе, на улице перед усадьбой росли прямо на глазах. Слава богу, лес не где-нибудь, а под боком, да и Мите-леснику спасибо: бумажку на порубку посоветовал взять так только, для виду; по той бумажке заплатил за семь деревьев, а вывез на целую хату! Нарубил, считай, бесплатно, разве что на выпивку малость потратился.
Осенью же с Прокопом поставил шесть дубовых столбов, положил в основу. Ставить сруб только начали; вскоре ударили морозы, повалил снег, но основа, что б там ни говорили, была, всю зиму радовала глаз! Хату, видели все, ставил не какую-нибудь, — пятистенку, на две комнаты, не считая сеней. Сени рассчитывал потом пристроить большие, в полхаты. Кроме хаты собирался гумно срубить. Зимой два хороших дуба на сохи свалил, привез на санях, положил под стеной старого гуменца. Одним словом, видел уже и хату новую — пятистенку, с сенцами, видел и хорошее гумно, видел, что в люди выходить начал…
"Только начал становиться на ноги! Только начал жить!
И вот — на тебе!" Отдай ульи, которые долбил, встаскивал на сосны с дедом, которые кормят, поддерживают тебя! Отдай в артель коня, которого приобрел с трудом таким, которым, можно сказать, и налюбоваться не успел! Отдай черту какому-то ни за что, обобществи с какой-то клячей; отдай в чужие руки, под чужие злые кнуты, смотри, как гонять его будут, как байстрюка какого, не считаясь ни с норовом, ни с силою его! Отдай земельку свою, какая она ни есть, но на которой ты царь-владыка; отдай ту, вытребованную в приданое полоску, с которой только породнился, отдай свое в ничье, сменяй мать родную на мачеху! Отдай гуменце свое, которое в мыслях уже поставил, отдай плуг свой, телегу свою, хомут, уздечку, все, что ты нажил, огоревал, недоедая, недопивая, вытягивая жилы! Отдай за добрые слова, за обещания! Отдай ни за что!