Гёте. Жизнь как произведение искусства - Рюдигер Сафрански
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот спор представляет собой инверсию рамочной притчи об Иове, на которую Гёте намекает в «Прологе». В обоих случаях бог и сатана заключают пари. В истории Иова сатана хочет доказать, что он способен разрушить веру Иова в бога, наслав на него страшные несчастья. В истории Фауста Мефистофель, наоборот, хочет доказать, что он может отвратить Фауста от бога, дав ему земное счастье. Несчастья у Иова и земное счастье у Фауста должны привести к одному и тому же результату: к отречению от духовного измерения, к предательству трансцендентности.
В постметафизическую эпоху фигура Мефистофеля кажется хорошо знакомой и имеет мало общего с тем, что обычно понимают под злом. Дело в том, что Мефистофель есть не что иное, как воплощение принципа реальности. К тому, чего требует этот принцип, Мефистофель как раз и хочет подвести Фауста: нужно отказаться от тоски по трансцендентному и искать конкретных, ощутимых удовольствий. «Не спас ли я тебя вполне // От философского угара?»[1686] – спрашивает Мефистофель Фауста. Идеи Мефистофеля – это идеи современных позитивистов, социологов или психологов. В области познания он ратует за принцип редукции:
Во всем подслушать жизнь стремясь,
Спешат явленья обездушить,
<…>
СТУДЕНТ:
Не понял вас ни в малой доле.
МЕФИСТОФЕЛЬ:
<…>
Для этого придется впредь
В редукции понатореть,
Классифицируя поболе[1687].
Как и в познании, в чувственных наслаждениях Фауст тоже должен стать редукционистом. Мефистофель хочет превратить его в психически устойчивое существо, обеспокоенное исключительно удовлетворением своих инстинктов, что, как он утверждает, пойдет ему только на пользу. Олицетворяя принцип реальности, Мефистофель готов помочь людям, находящимся в сложных отношениях с внешним миром. Это становится еще более очевидно, если внимательно изучить второе пари, а именно спор между Фаустом и Мефистофелем.
Фауст в отчаянии. Он чувствует себя запертым в «конуре», «в заточении»; ему не удается припасть к «ключам бездонным» – ни в познании, ни в жизни. Он хочет убить себя, ибо так по меньшей мере есть надежда, что за вратами смерти откроется «высь», хотя есть вероятность, что познание загробного мира достанется ему «ценой уничтоженья»[1688]. Там – метафизическая неизвестность, здесь – физическая определенность. Он решает остаться здесь. Чаша с ядом остается нетронутой. Вернуться к жизни ему помогает сначала звон пасхальных колоколов, а затем – Мефистофель. Тот обещает ему раскрытие всех тайн этого мира, всю полноту бытия, неисчерпаемые реальные наслаждения. Я готов служить тебе здесь и сейчас, говорит Мефистофель, а ты послужишь мне «в жизни тамошней, загробной»[1689]. Поначалу это, казалось бы, традиционная сделка с дьяволом. Однако в конечном итоге Фауст и Мефистофель заключают не сделку, а пари, и у него уже совсем другой смысл:
Едва я миг отдельный возвеличу,
Вскричав: «Мгновение, повремени!» —
Все кончено, и я твоя добыча,
И мне спасенья нет из западни[1690].
Рассмотрим этот спор с точки зрения Фауста. В своей жажде нового опыта он в то же время обладает своеобразной гордостью: его стремление к новому должно оказаться шире, чем весь земной мир. Он хочет доказать, что этот мир слишком мал и тесен, чтобы удовлетворить его запросы. Чтобы избежать возможных недоразумений, следует, впрочем, отметить, что речь идет о мире, воспринимаемом через дьявольскую призму. Это мир, сведенный к объекту земных желаний. Мефистофель предлагает Фаусту мир как квант наслаждения. Фауст, со своей стороны, намерен доказать, что мира, превращенного в объект наслаждения, ему недостаточно. Мефистофель делает мир готовым к употреблению, а Фауст хочет доказать, что он не просто потребитель, что его метафизическое стремление не утолить столь примитивным образом. Мефистофель готов поспорить, что если Фауст будет прилежно потреблять все, что он для него приготовил, то его метафизическая жажда пропадет сама собой. Фауст хочет доказать, что его стремление не может найти удовлетворения в каком-то одном мгновении земной жизни, а Мефистофель хочет добиться того, чтобы он «в успокоении» предался «лени или сну»[1691]. Мефистофель предлагает Фаусту банальные удовольствия, чтобы он признал, что «человек немыслим без людей»[1692], что он сам – такой же потребитель мира, как и все.
Мефистофель, который вначале является как отрицающий дух, в результате этого пари становится созидательным началом. Между ним и Фаустом возникает то самое напряжение, которое ведет к росту. Лишь в споре с Мефистофелем Фауст становится в полной мере самим собой. Как это происходит?
Фауст стремится вверх, Мефистофель тянет его вниз. И острота этой истории в том, что ни «чистый» Фауст, штурмующий небо, ни «чистый» Мефистофель, тянущий его к земле, не одерживают безусловной победы, а результатом этого раз нонаправленного движения «вверх» и «вниз» становится движение «вовне». Следствие этого спора – не вертикальная трансцендентность и не чистая имманентность, а нечто третье, а именно имманентное трансцендирование. Жадный до нового опыта и раззадоренный Мефистофелем, Фауст пересекает границы на горизонтальном уровне. Он выходит за собственные пределы, выходит «вовне», окунаясь в водоворот жизни. Волшебный плащ Мефистофеля дает ему возможность непосредственной практики. Жажда вертикального восхождения забывается за увлекательным движением по горизонтали, из которого возникает нечто вполне продуктивное. Эта игра между Фаустом и Мефистофелем всякий раз разворачивается по одному и тому же принципу: Мефистофель предлагает простые, земные нас лаждения, а Фауст превращает их в утонченные удовольствия. Возьмем историю с Гретхен. Мефистофель преподносит ее как объект сексуального желания, а Фауст влюбляется. Сексуальность превращается в эротику, вожделение – в восхищение. Точно так же происходит и со всем остальным: Мефистофель предлагает, а Фауст делает из предложенного нечто большее.
В этом взаимодействии метафизика Фауста и реалиста Мефистофеля раскрываются внутренние механизмы модерна. Мы становимся свидетелями того, как вертикально направленное устремление переводится в горизонтальную плоскость и за счет этого приобретает огромный исторический потенциал. Модерн больше не стремится ввысь, поняв, что небеса пусты. Бог умер. Но эта безмерная страсть, которая в далекие времена привела к тому, что люди придумали бога, ибо только идея бога казалась достаточно просторной, чтобы вместить все богатство человека, эта возвышенная страсть в эпоху модерна была секуляризована, что повлекло за собой совершенно неожиданные последствия: