По древнегреческому сценарию - Светлана Ивановна Небыкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда буран стихал, откапывались. Прокладывали траншею к реке, топорами рубили лед — делали прорубь для забора воды. От каждого дома траншеи вели к пекарне, бане, школе. По утрам по этим траншеям женщины шли за водой, за хлебом. Первоклассники превращались в невидимок — они катились по узким дорожкам, похожие на шарики — так их укутывали, и только самых высоких из них можно было отследить по плывущим над снегом капюшонам малиц — основной зимней одежды за полярным кругом.
Время бурана — это было время книг. Но не только: это было время для дум.
— Что ты делаешь? — спрашивала меня мама, когда я замирала в углу дивана.
— Я думаю.
Мой ответ смешил ее: о чем может думать пятилетний ребенок? Не надо ей было смеяться: я думала о многом. О жизни и смерти, потому что смерть всегда была рядом.
Погибла четырехлетняя Леля — пошла в гости к подружке, которая жила рядом с ними, через дом, и вдруг — буран. Он всегда приходил вдруг. Ее искали всем поселком, нашли, только когда буран кончился, у самого крыльца ее дома. Она стояла на четвереньках, закрыв лицо ладошками. В голову никому не пришло, что она вернулась к дому — до крыльца оставалось полметра. По ней ходили, когда искали ее.
Странная история произошла с Агашей, семнадцатилетней девочкой из зырянской семьи. У нее была очень требовательная мать, сварливая и с закидонами. Во время бурана ей захотелось речной воды:
— Не могу больше пить воду из снега! Сходи на речку!
Агаша пошла и не вернулась. Разматывая веревку, добрались до замерзшей проруби, но нашли там только ведра и коромысло. Девочку обнаружили после бурана на льду Обской губы. Видимо, она потеряла направление. Странность была в том, что рядом с прорубью лежал меховой чулок, снятый ею с ноги. Один. Второй был на ней. Занесли в баню, точнее, в предбанник. Оттаивая, она издала какой-то звук — наверно, вышел воздух из легких. По этому поводу пошли пересуды и фантазии — что не надо было заносить в помещение, вообще все сделали не так, что можно было спасти. Ее сестренка рассказала, что накануне Агаша мыла посуду, полюбовалась вазочкой из синего стекла и сказала:
— Когда мне исполнится восемнадцать, я поставлю эту вазочку в центре стола.
Помолчала и добавила:
— А если я умру, ты, Лина, поставь ее в центре стола на моих поминках.
Упал с нарт и замерз ветврач. Он ехал из поселка в стадо. Сидел спиной к каюру, заснул и упал. Наверно, кричал, но ненец его не слышал. В мороз надевали на себя так много, что не чувствовали друг друга, прижавшись друг к другу спинами, и не слышали вообще ничего через капюшоны малицы и гуся. Малицу шили из шкур молодых оленей мехом вовнутрь. Капюшон и рукавицы составляли с нею одно целое. Сверху надевался сатиновый балахон. Гусем называли одежду из шкур взрослых оленей мехом наружу, надевавшуюся на малицу. Капюшоны затягивались шнурками, оставляя снаружи только глаза и нос.
Упавший с нарт был обречен: его пропажу обнаруживали только по прибытии в стойбище.
Дойти до места назначения без ориентиров было невозможно — вокруг снег, до самого горизонта, со всех четырех сторон. Следы от нарт не оставались на плотном насте. Да и двигаться в такой одежде затруднительно, продержаться же на морозе, пока спохватятся и отыщут, почти невероятно.
Умер ненецкий мальчик. Он был болен туберкулёзом. Мы ходили смотреть на него. Он лежал в чуме на оленьей шкуре, исхудавший так, что его руки казались палочками. Был чудесный летний день, сияло солнце. Мальчик смотрел на нас большими карими глазами. Глаза были спокойны и мудры. Он знал, что умирает, и покорялся судьбе. Так же спокойны были и его родители. Их не удивляло и не задевало любопытство жителей: хотите — смотрите, что ж тут такого. Из-за болезни мальчика они не кочевали, застряли в поселке. Своих оленей продали, точнее, обменяли на вяленое мясо и сушеную рыбу.
Но больше всего смерти было в день забоя оленей. Их загоняли в пространство, огороженное забором. Загон был широким на входе и узким на выходе. Когда олени сбивались в плотную массу, вход запирали, а на выходе открывали калитку, хватали за рога ближайшего оленя, вытаскивали, бросали на землю так, что у него сгибались передние ноги, ударяли обухом топора по лбу, заваливали на бок, подтаскивали к врытой в землю бочке и перерезали горло. Когда кровь стекала в бочку, оленя разделывали — потрошили, сдирали шкуру, отрезали голову и ноги до коленных суставов, подвешивали тушу на крюк и сдвигали по проволоке в просторный сарай.
Мы смотрели, переживая за оленей, пока не превращались в сосульки. Тогда мы шли в сарай, смотрели на туши. Эмоции постепенно притуплялись, и фиолетовые от ужаса глаза оленей уже нас не трогали.
Жаль было только одного чудесного коричневого оленёнка. Его привезли на нартах ненцы в обмен на белого замухрышку: олени такого окраса были редкостью и считались приносящими счастье. Могли бы и похуже кого-нибудь привезти, но нет — отловили самого-самого, видно, боялись что за другого не отдадут белого заморыша. Белых оленей не забивали на мясо и не перегружали работой. У них была редкая доля — умереть своей смертью.
Была еще старая смерть, которую мы не брали в голову и по которой ходили за цветами, когда распускались огоньки. На Большой Земле их называют бубенчиками. В тундре они ярче и крупнее в два-три раза. Путь к ним лежал через старый хальмер. Хальмеры — ненецкие захоронения. Из-за вечной мерзлоты покойников клали в деревянные ящики без крышек и оставляли на поверхности. На старых хальмерах оставались только скелеты, черепа и волосы. Посуда, украшения — в основном стеклянные бусы — уже давно были собраны местными жителями. Скелеты не сохраняли форму — просто разбросанные кости и обломки костей. Ничего особенного. В нашем сознании они были частью пейзажа.
Можно было еще поразмышлять о полярных совах: они иногда пролетая очень