По древнегреческому сценарию - Светлана Ивановна Небыкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Саша, сейчас же домой! Раскомандовался!
Я забрал бинокль у Игорька, только что его заполучившего, и, ссутулившись, побрел к дому. Вслед мне донеслось:
— Маменькин сынок!
Лидерство перешло к Нариману, сыну бригадира-оленевода. Он был молчалив, уверен в себе, умел стрелять из двустволки, и его отец взял его однажды на облаву на волков.
Чем больше сужался мой круг общения, тем больше я уходил в глубину. Я стал обращать внимание на мелочи, которые раньше проскальзывали мимо моего сознания. Наблюдал за рыбами — их было много в нашей реке. Как-то раз при мне выбросилась на берег рыба, это была селедка сантиметров тридцати в длину. Я осторожно взял ее в руки и опустил в воду, и снова она метнулась на берег. Я видел, как часто растопыриваются и схлопываются ее жабры. Снова взял в руки, вошел в речку по колена, опустил ее в воду, удерживая в ладонях, и держал, пока она не успокоилась. Тогда я развел руки, и она ушла в глубину. Последнее, что я видел — темную спинку с синим отливом. Наверно, кто-то из хищников напугал ее до полусмерти. Может быть, щука. Дома мне попало за мокрые штаны и ботинки, но оправдываться и рассказывать про селедку я не стал.
А однажды я проходил мимо загородки, защищавшей наш огород с редиской и луком — наш, это значит, общий для всех, кто жил и работал на территории станции, — от двух рабочих лошадей, коровы, опять же общей для всех, и хулиганистого старого барана. Загородка состояла из столбиков и трех жердей между ними, и на одну из верхних жердей села птица. Села очень близко ко мне, не далее полуметра от моего лица, и стала смотреть мне в глаза. Она была чуть больше воробья. У нее были розовые грудка и шейка, еще совсем желтый клюв, по-детски торчавшие из-под перьев пушинки и очень юные ясные глаза. Я и сейчас помню ее взгляд, внимательный и доверчивый.
Кроме реки и тундры были книги. Когда я перечитал все, что было в нашей и в школьной библиотеках, и все, что нашлось в домах местной интеллигенции, наступил книжный голод. Его ненадолго отодвинула мама, выпросив у кого-то из коллег по работе и принеся мне «Порт-Артур» Степанова. Это был огромный том, отец еще посмеялся, сказав, нельзя же читать книги толще себя. Его мне хватило на три недели. Мамин коллега удивился, когда она вернула книгу, что третьеклассник ее прочитал, и к тому же так быстро. В ее голосе, когда она рассказывала мне об этом, звучала гордость.
Больше непрочитанных книг не было и не предвиделось, и я принялся перечитывать классиков. Но это было не очень интересно. Память у меня была хорошая, и повторение ничего не прибавляло: то, что я понял при первом прочтении, я еще не успел забыть, а что не понял, все равно не мог понять. «Войну и мир» я помнил отчетливо и не мог читать еще раз, потому что образы героев стояли перед моим внутренним взором, а при перечитывании начинали надоедать, как будто мне их навязывали. «Хаджи Мурата» и «Му-му» не мог перечитывать по другой причине: слишком глубоко они пропахивали мое сердце. Майн Рид, Жюль Верн, Джек Лондон не годились для повторного чтения — я пересказывал их ребятам и поэтому помнил еще отчетливей, чем все остальное. Стихи — другое дело, но не все. Я был потрясен лермонтовским «Мцыри» и выучил эту поэму наизусть. Когда мне было особенно одиноко, я повторял про себя чудесные строки, и мне казалось, что я больше не один, что где-то там, высоко, меня слушает тот, кто их создал. Отец очень любил Маяковского, он был на одной из встреч с ним в Чистом переулке, пытался и мне передать свой восторг, но даже авторитет отца не помог: к стихам Маяковского я так и не привык. Другой кумир отца — Александр Блок — был мне ближе, но дальше «Зайчика» и «Вороны» я не продвинулся. «Возмездие» вообще не понял и не стал читать до конца. «Соловьиный сад» тоже не очень понял, но был заворожен музыкой слов, и сама непонятность была таинственной и немного пугающей. Есенин был в те годы запрещен, но мама помнила какие-то обрывки и иногда читала мне их наизусть. Про жеребенка, хотевшего обогнать паровоз. Про клены, березы, рябины. Про нож и пьяную драку. Про лисицу, раненую охотником. Про голодную девочку. Про собаку, у которой отняли и утопили щенков. Тут была одна странность: во всех его стихах, даже самых печальных, была радость жизни. Пожалуй, нечто большее: счастье. Я не мог тогда выразить это словами, я так не думал: я так ощущал.
Выход из книжного голода все же нашелся: я стал сочинять. Несколько человек из моих прежних многочисленных друзей сохранили привязанность ко мне, и вот им-то я стал рассказывать истории, которые я будто бы сейчас читал. Я тут же получал обратную связь. Положительную, если мне говорили: «Читай быстрее!» Отрицательную, если я слышал: «Сегодня было неинтересно!» И уж совсем уничтожающую, когда получал совет: «Брось ты эту тягомотину, начни читать что-нибудь поинтересней!»
Я не записывал сочиняемое мною и не помню эти истории, кроме одной, да и то смутно, без деталей и конца. Ее героем был мальчик девяти лет, которого звали Сережа и который жил вдвоем с отцом. Отец был рабочим на заводе. Он был добрым и справедливым. Но однажды он изменился, стал злой и нервный, начал пить, курить, ругаться нехорошими словами и под пьяную руку бил Сережу, чего раньше никогда не делал. А потом снова стал хорошим. Через какое-то время это повторилось, Сережа стал понимать, что это не его отец, что кто-то приходит под видом его отца, живет в его доме, ходит на его работу, а потом исчезает. Сережа стал следить за отцом и узнал, что у того есть двойник. Подслушав их разговор, он понял, что у его отца есть брат-близнец, что их родители развелись и поделили детей. Сережиного отца воспитывал отец, его брата