Старые фотографии - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Господи-помилуй-Господи-помилуй-Господи-помилу-у-уй!
У Вали брови поползли вверх на красивом лице. Она была еще красивее, чем сестра. Тоньше черты лица. Алее губы. Больше глаза. Киноактриса, да и только. Звезда. Еще немного – и Целиковская.
– Мужики, вы ненормальные! Дайте Володе тост сказать!
Гомонили. Смехом взрывались. С трудом утихали.
Вот замерли. С рюмками, бокалами, фужерами в руках.
Николай покосился налево, на Нину. Потом направо, на Валю. Две сестры, две красавицы. Живут над ними. Этажом выше. В однокомнатной квартирке. Он слышит по ночам, как они ходят. Половицы скрипят. Призывная ночная, страстная музыка чужих половиц. Сестрам не спится. Он ухаживает сразу за двумя.
Рита все знает. Молчит. Улыбается. Спит-то он с ней. С законной женой.
– Дорогие товарищи! ― возвысил голос Володя Корбаков и выше поднял рюмку, и чуть наклонил, и водка чуть вылилась на скатерть. ― Мы с вами живем в счастливой стране! Войну пережили. Переплыли! Из разрухи послевоенной – выкарабкались! Поднялись! Мы все смотрим навстречу будущему! Мы все молодые, ― он сглотнул, и нервно дернулся кадык под рыжей бородкой, ― ребята…
Коля нашел под столом, под скатертью, Нинину руку, крепко сжал.
– И мы – счастливы! Уходящий год у каждого был… по-своему трудный… и по-своему отличный… Но я хочу сейчас сказать! ― Еще выше взмыл голос, от басовых низов летя к звучному, густому баритону. ― Вот вся эта роскошь, ― он обвел рукой стол. ― Все наше счастье! Счастье всех нас! Нашей страны! Зависит! От здоровья! ― Паузу важную выждал. Выше рюмку вздел: над головой. ― Вождя!
Гробовая тишина. Слышно, как безумная сонная декабрьская муха жужжит в стеклянном рожке люстры.
– И я хочу провозгласить этот тост! За ― Вождя! Чтобы он – выздоровел! Он нужен нашей великой стране! Всем нам! Каждому из нас!
Все встали, держали бокалы и рюмки перед собой.
Минута молчания. Как на похоронах.
– У всех шампанское налито?! ― заполошно крикнул курчавый баранчик Марк Вороно.
Рука Корбакова, высоко, как факел, держащая рюмку, мелко тряслась.
– За здоровье Вождя!
– За здоровье Иосифа Виссарионовича, ― спокойно, по-царски произнесла Валя и приблизила свой бокал к рюмке Корбакова, но не достала ее – слишком высоко.
И все закричали, перебивая друг друга:
– За здоровье Сталина! Великого Сталина! Чтобы он был! Чтобы он… чтобы он!.. великого… сильного… ура… ура!
– Ура-а-а-а! ― раскатил над столом священнический бас профундо Корбаков, и рюмки и тарелки зазвенели.
И все стали ударять рюмкой о рюмку, бокалом о бокал, и смеяться в лицо друг другу, и улыбаться, и отпивать из бокалов – женщины нежно и помаленьку, изящно пригубливая, а мужчины широко и вольно, разудало в глотку жгучее питье опрокидывая; и хохотать, и целоваться – в воздух, понарошку, чмокая губами, сложенными как крылья бабочки, и по-настоящему – крепко и вкусно, и женщины пачкали яркой помадой щеки и усы и бритые подбородки мужчин и воротники мужских рубах. И все стали искать глазами часы, а женщины подносили к глазам запястья, на наручные часики глядели, на золотые усики драгоценных живых стрелочек, и ушки к циферблату прикладывали, ― стучит ли железное дареное сердечко?.. стучит!.. ― и ахали, и делали круглые глаза: стрелки бегут, скоро полночь!
– Ребята, двенадцать через пять минут, ― Николай выпустил Нинину руку, как задушенную птичку, под кистями скатерти, встал за столом, потянулся к непочатой бутылке шампанского – открыть. ― Времени в обрез. Ставьте все бокалы в центр стола! Я быстро разолью!
Открыл бутылку артистично, виртуозно. Нина любовалась. Чувствовался опыт пирушек, застолий. Крепкой ладонью придержал пробку, пока не выскочил наружу взрывной воздух. На ладони – шрам, и мышцы уже сводит контрактура. Рана. Ранили на войне. В бок и в руку. В руку – барахтался в ледяном Баренцевом море, когда их сторожевик торпедировали. А англичане тонущих подобрали. Не всех. В бок – под Москвой. Морячков молодых туда послали, в сухопутные войска. Отовсюду срывали: и с Черноморского, и с Тихоокеанского флота, и с Северного морского пути. Все силы стянули. Столицу не отдали.
«Он мог погибнуть сто раз. А остался жив. И мы встретились».
Обожгла, обласкала его черными, шмелиными глазами.
Он не видел ее откровенного взгляда: шампанское разливал.
Пузыристая струя лилась в бокалы, светлая, сладкая, золотая.
– Минута осталась! Загадываем желание!
– Чтобы мне напечататься в «Новом мире»! ― зычно, на всю гостиную, крикнул Сережка Викулов.
– Мне родить еще одного! ― выдохнула акушерка Лена Дементьева, широкозадая, как пирамида, с лицом светлее полной Луны.
– А мне – на Вальке жениться! ― завопил восторженно Мишка Волгин, офицер: и за столом в офицерской форме восседал, при полном параде.
– Дураки! ― крикнул Николай. ― Каждый загадывает про себя! И молчит в тряпочку!
Быстро, мгновенно разобрали, расхватали бокалы. Стояли с бокалами в горячих пьяных руках. Новый год шел и наступал. Наступал им на пятки. Наступал им на руки, локти, лопатки; на ноги, как танцор в неумелом фокстроте. Наступал – снежным светом – им на ждущие лица.
– Радио включено?! – заорал Пашка Щепелкин.
Но уже били, били, медно звенели, рассыпались по комнате, по столу, над шторами и фужерами, над салатами и пустыми бутылками в углу, на полу, над запрокинутыми к будущему счастью лицами эти звуки, их знала вся страна, ждала и любила: куранты.
Там, далеко, через снега и леса, через реки и города, в большой и прекрасной ночной Москве, на Спасской башне, украшенной красными каменными кружевами, били, звенели колокола эти старые, – под красной самосветящейся звездой, над простынями метели, что вяжется в белые узлы и распадается на белые паутинные нити, и там, в Москве, люди, кто на Красной площади в этот момент оказался, задирали лица к черному стеклянному кругу с золотыми римскими цифрами: счастливые! живьем куранты слышат! ― и по всей стране, по всем квартирам, и бедным и богатым, по всем коммуналкам, по всем баракам, по деревенским избам всем, везде люди оборачивались к радио, к черному круглому репродуктору, к маленькой коробочке, источающей волшебные звуки, ― вот и здесь, в вологодской квартире Крюковых, все гости повернулись к радиоприемнику, аккуратно укрытому кружевной, с аппликацией, салфеткой, ― и под эту вечную упоительную новогоднюю музыку чокались, сталкивались рюмками, бокалами, сталкивались лицами, сталкивались сердцами, сталкивались жизнями.
Хоть на час. Хоть на миг.
Хоть на время, пока бьют куранты.
– С Новым годом, ребята!
– С новым счастьем!
Счастливо блестят глаза.
А может, с новыми слезами?
Нет. Радость это. Такая радость – лишь раз в году.
А сколько новых годов в жизни?
А может, слезы – это тоже счастье?
– Эй! Друзья мои! А где Рита?
– Да, где, где, где? Где Маргарита?
– Маргарита Ивановна! Ау!
– Хоть бы поела чего. Готовила, готовила… крошила салаты, крошила…
– Риточка! Ушла?..
– Господи, куда, в метель…
Черно-синие мрачные стеклянные, длинные гробы окон залеплял белый шелк, холодный атлас, вился, перекручивался – метель царила, владычила, переходила, как всегда зимней северной ночью, в жестокую, мощную пургу.
Коля открыл дверь в спальню. Поднял кулак и погрозил гостям.
– Тихо! Спит, ― кивнул в прозрачный, зеркально блеснувший дверной проем.
Из спальни речным черным льдом глядело большое, будто венецианское, зеркало – отражало гул и праздник, охраняло двух спящих – худенькую девочку и маленького мальчика, свернувшихся вместе, в один мерзнущий ознобный клубок, как два котенка, на одной кровати. Девочка была худа, уж слишком тоща; ее никак нельзя было назвать матерью; и все же это была мать спящего мальчика.
И ее звали Маргарита.
– Маргарита, ― сказал Коля, и его вкусные розовые, нежные губы поморщились, будто он захотел заплакать или кого-то крошечного, жалобного – поцеловать.
Нина, с бокалом шампанского в руке, стояла около елки.
Не замечала, как колючая черная ветка изловчилась и впилась ей в голый локоть.
Крепдешиновое платье, нежно-розовое, все в мелких рассыпанных красных розах. Розы собираются в складки, падают шелковыми, блестящими сгибами. Над плечами – буфы. Кто ж в летнем платье Новый год встречает? И в комнате холодно. Топят плохо. За окном – лютый мороз. Пурга до небес. Волки воют в лесах. Вологда, маленькая деревянная лодчонка, со свечами еще живых, неубитых церквушек, среди черных волн необъятных северных лесов. Плывет, качается.
И они в ней – плывут, и качаются вместе с ней.
Нина поймала взгляд Николая. Он увидел шелковую бледность ее щек. Куда саянский румянец делся. Он все шутил: «Румяные щечки на красной санаторной икре наела?!»