Наказание и исправление - Анна Малова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ноябрь, 10
Глава II
А после заключения в казарму? Всё та же тоска, всё та же мёртвая жизненная обстановка. Разве что горница длинная, не как моя прежняя квартирка. Завтра меня поведут на тяжёлые работы, какие я не выполнял ни разу в жизни. Впрочем, я был готов к этому всему. Уже в первые же часы я хотел начать какое-нибудь дело, но мне не позволили: близился вечер, и работать было уже поздно. Соня на прощание обняла меня, сказала «Ну, удачи тебе.» и ушла. Куда ушла — я не знал, да и не к чему. Соня — девушка вполне умная, наверное, сможет где-нибудь найти себе жилище. В это время конвойный кликнул кузнеца, тот принёс кандалы и заковал их на моих ногах. Но даже тогда не проронил я ни единого слова — ничем не выдал своих немых страданий.
— Ишь, ты… — прошипел один конвойный, глядя на моё суровое спокойствие. Не договорив, он взял меня за шиворот своей громадной рукой и потащил в казарму. Я уже не помню, хорошо ли я шёл по коридору, и шёл ли я вообще, знаю только, что этот конвойный, очевидно, бывший в скверном настроении, хотел излить на меня всю злость.
— Отдохни! — грубо сказал он и втолкнул меня в эту длинную комнату с низким потолком. Думал я, что останусь наедине с одиночеством, но мои ожидания не оправдались: в казарме, кто на чëм, сидели такие же арестанты, как и я, играли в карты курили трубки, а один даже тянул вино из бутылки. Они все обратили взор на меня и оживлённо заговорили: «Новенький!»
— Ха! Ещё одного в каталажку засунули, — усмехнулся какой-то крупный мужик.
— А мне кажется, что не засунули, а затолкали. — надменно уточнил я и прошёл на своё место. Для меня ещё заранее были заготовлены нары — жёсткий настил в три доски на некотором возвышении от пола. Что ж, мне достаточно будет и этого; я уселся и стал смотреть в маленькое решётчатое окно. Хотел поразмыслить, насколько глупо и бездарно я загубил свою жизнь, но каторжникам, вероятно, хотелось досадить мне болтовнёй.
— Откуда ты такой взялся? — насмешливо протянул тонким голосом один кривозубый с паршивой бородкою.
— А тебе не всё равно? — отвернулся я от него, не желая заводить разговор.
— Ясно, не всё равно. Вид-то у тебя уж больно гордый, важный. Никак из самого Петербурга к нам пожаловал?
— Да.
Не тут-то было — после моего краткого и точного ответа эти грязные, неотëсанные мужики ничуть не успокоились. Они предпочли только больше обсуждать и задирать меня:
— У-у-у, ребята, да среди нас барин!
— Барин и есть! Вы только посмотрите на него: кожа белая, глаза голубые…
— За что же тебя сюда сослали? Да что, у тебя язык отнялся, что-ли? Отвечай, живо!
— Это он, братцы, заважничал перед нами — думает, ха-ха-ха, что мы ему тут прислуживать будем!
Каторжники обступили меня со всех сторон, и я невольно подумал: «Какие злые глаза! Какие безобразные, свирепые лица! В Петербурге даже пьяные не выглядят столь отталкивающе.»
— Ты здесь нос не задирай, слышишь?! — злобно крикнул один с бритой головой, дерзко глядя мне самые глаза. — На каторге все равны, всем страдать велено!
«А я будто этого не знаю!» — раздражённо подумал я, однако вслух ничего не сказал, а поспешил уйти в дальний угол горницы. Но везде меня встречали морды противных мне арестантов, которые продолжали смеяться надо мною, или кричать мне мерзкие слова. В конце концов это стало настолько невыносимо, что я вынужден был приникнуть головой к нарам и зажать уши. Я ведь так и знал! Этого всего и следовало ожидать! И за что я страдаю? За то, что пытался сделать этот мир лучше.
Тут краем глаза я заметил, что все куда-то заторопились. В ту же минуту кто-то тронул меня за плечо:
— Вставай, глухой. Ужинать пора.
Разжав уши, я услышал доносящийся откуда-то барабанный бой, оповещавший об ужине. Мужичок, всё ещё посмеиваясь надо мною, проводил меня в арестантскую кухню. Там за длинным столом уже расселись каторжники, и кашевары подливали им в плошки щи. Ладно, хоть кормят здесь, по крайней мере, сытно и даром, ведь в Петербурге у меня выдавались такие дни, когда я не имел во рту ни крошки.
— Смотри, Миха, а барин-то наш уже и не барин вовсе, — шепчет один арестант другому.
— Верно, одним из нас стал. — поддакивает товарищ. — Скоро поймёт, что такое тяжёлый труд и смирение души!
А я к ним и не прислушиваюсь… Стараюсь не прислушиваться.
Вот уже четыре часа смотрю я в окно на холодный пейзаж ноябрьской метели, освещающей длинный частокол, вместо звёзд. Заснуть бы, чтобы не чувствовать тоски на сердце, — да не засыпается: арестанты на своих нарах подняли такой галдëж, что тут не до сна вовсе. Свеча на подоконнике у моих нар издаёт больше нестерпимого смрада, чем света, так как сделана из сала. Вокруг полутьма — так же, как и в моей душе, угасающей окончательно. Я не понимаю, почему всё для меня изменилось в такую ужасную сторону. Чем моя теория о «необыкновенном человеке» была глупее других теорий, существовавших до этого? Почему я погиб так слепо, бессмысленно? И зачем… я вообще веду этот дневник, по страницам которого водит мой карандаш?! Вероятно, чтобы потом кто-нибудь прочёл мои жалобы, остававшиеся без ответа… В конце концов, куда-то ведь должен я излить свою тоску, страшную, беспредельную… Нет, чувствую, недолго мне с уязвлëнной гордостью жить осталось! (Один из идиотов разглядывает меня и подло хихикает, чем страшно бесит меня, а ещё трое среди ночи затеяли партию в карты!) Завтра же, на работах, поразмыслю над своей несостоявшейся теорией. Кончаю первые страницы своего бессмысленного дневника… Забываюсь под вой метели за окном… а может, под гудение арестантских голосов в казарме? И когда же они наговорятся?
Ноябрь, 12
Глава III
Вот уже две с лишним недели я работаю, как крепостной, а лучше мне от этого не стало. Дело наше, как я и предполагал, тяжёлое: в рудниках возим уголь, на заводах производим железо… Работаю непринуждённо и беспрекословно, разве что какой-нибудь каторжный подножку подставит, только тогда уж тоска начинает закрадываться в сердце. Тоска от непрекращающихся сожалений о погубленной жизни. Я ведь вместо того, чтобы вынести своё преступление достойно и с честью, предпочёл явку с повинною.