Засуха - Владимир Топорков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лёнька тоже орудовал ложкой, у него выступил пот на переносье от усердия. Только мать ела вяло, ей словно не лезла еда в горло. И, заметив это, Андрей спросил:
– А ты чего, мама?
– Да неохота что-то…
– Ну ты даёшь! – засмеялся Лёнька. – Не еда, а объеденье, у кого рот большой, а ты губы жмёшь…
– Нездоровится мне что-то, ребята, – тихо проговорила мать. Первый раз услышал такие слова Андрей и испугался. Мать ему казалась закалённой бедами и невзгодами, умеющей справляться с любой бедой. Мужа и среднего сына отобрала и не вернула ей война, но мать и в пору беды не теряла присутствия духа, не впадала в покорность, – словно кончиками пальцев держалась над пропастью, стала вроде выше и прямее.
– Что у тебя, мама? – спросил Андрей.
– Да так, – мать смущённо махнула рукой, – живот разболелся. Как у тебя недавно…
Неделю назад он единственным патроном сразил красавца-селезня с ядовито-зелёной головой. Патрон у Андрея завалялся ещё от зимы, когда ходил по зайцам, с крупной дробью-нулёвкой, самодельно накатанной из свинцовой пластины. Теперь не осталось ни капсюлей, ни пороха, ни дроби. Чтоб найти эти охотничьи припасы, надо ехать в город, потолкаться на базаре, а кто тебя отпустит в горячую весеннюю пору?
Но дело не только в этом. Наверное, с голодухи тот наваристый кондёр из жирного селезня оказался хуже отравы, и даже Андрей, желудок которого, как ему казалось, мог перетереть гвозди, не выдержал, и он два дня не сходил со двора. Андрею было страшно стыдно вырываться по-угорелому из дома, стремительно бежать за сараи, поддерживая штаны.
Мать сходила в низы огородов, где уже начинала распускаться черёмуха, надрала коричневой с белыми пупырышками коры, оттопила её и давала по полстакана Андрею. От этой горьковато-противной жидкости бурчало в животе, словно там раскатывались на трескучей колеснице, но резь стихала, и через два дня Андрей почувствовал, что, наконец, здоровье восстановилось, можно было идти на работу.
– Так чего же ты молчишь, – спросил он сейчас у матери, – может быть, в больницу надо?
– А что больница даст?
– Ну как что – там врачи, фельдшера…
– Ничего, Андрюша, вот ушицы съем – и отпустит. Уха – она вещь полезная, так дед Фёдор говорил.
Мать говорила, как читала заклинание, и у Андрея крепла вера в её слова. Не может судьба быть такой безжалостной к их семье, такой жестокой и несправедливой…
Но наутро мать не поднялась, не встала и через два дня, и Андрей, выпросив лошадь у председателя Степана Кузьмича Бабкина, поехал в Ивановку за фельдшером. До Ивановки было недалеко, пять километров, но дорога основательно разбилась ещё осенью, сейчас же и вовсе залита водой, а в некоторых лужах ещё не растаял лёд, и тележка гремела, как орудийный лафет.
Фельдшера Наташу Андрей дома не застал – ушла пешком в райцентр. И оборвалось сердце в груди, стало жарко внутри.
Он вернулся домой к двенадцати, не отпрягая лошадь, заскочил в комнату. В мыслях была дума: сейчас посажу мать и повезу в Коробовку, в единственную больницу в округе.
Мать лежала на кровати с закрытыми глазами. В лице её, запрокинутом, морщинистом, жило какое-то умиротворение, и Андрей обрадовался: может быть, полегчало за это время, исчезла боль, и мать просто уснула, сломленная болезнью. У него у самого так было на фронте – сначала, как ожог, болит рана, а потом боль опускается вглубь, будто ввинчивается в тело, и там в глубине рождается ощущение тяжести, но жить становится легче.
Он подошёл к кровати, позвал тихо, стараясь не разбудить: если услышит, значит, не спит, просто от усталости прикрыла глаза. Мать зашевелилась, и Андрей понял: нет, не сон, а видать, боль заставила закрыть глаза. Теперь уже в полный голос Андрей сказал:
– Надо в Коробовку ехать, мама…
– Зачем?
– Там больница… врачи. Пусть тебя полечат…
Мать ответила не сразу, подняла безвольную руку, и тут же та скользнула по подушке.
– Ты… Лёньку… не обижай…
Понял Андрей, что слова эти как крик опасности, как завещание. Он присел на край кровати, опять громко сказал:
– В Коробовку, мама, собирайся…
Мать вздрогнула, словно её толкнул какой-то внутренний страх, опять махнула вялой рукой.
– Не трогай меня… Андрюша… Я тут умру…
Она попыталась ещё что-то сказать или улыбнуться, но губы будто стянуло тугим швом. Андрей попытался поднять мать, но тело её превратилось в тяжёлый камень, и руки, ноги ощутимо коченели, не гнулись. Земля под ним пьяно раскачивалась, и Андрей снова опустил мать на кровать, попросил взволнованным голосом:
– Мама, не умирай! Мама, не умирай!
Он выскочил на улицу, истошным криком начал звать Лёньку или ещё кого-нибудь, кто откликнется, поможет ему уложить мать на тележку. Ему казалось, сделай он это сейчас, и мать будет жить долго-долго и не будет таким угольно-чёрным небо над ним…
Но улица словно вымерла, и он опять вбежал в дом. На лице матери как будто шевельнулись морщины, значит, ещё жива, борется со смертью, не желает сдаваться. Эх, сколько насмотрелся Андрей на смерть там, на фронте, под разрывы мин, автоматную трескотню, глухую канонаду, но тогда это воспринималось как что-то далёкое, потустороннее, жила надежда, что его обойдёт смерть, надо только вжаться, вдавить тело в землю.
Тяжёлый стон сорвался с посиневших губ матери, и Андрей вздрогнул всем телом – страшное открытие сделал он для себя. Наверное, со стоном этим выпорхнула, как испуганная птица, материнская душа, свет исчез в закрывшихся глазах. Он прижал свою голову к груди матери, притаил дыхание, но не услышал сердца. Тишина, раздирающая душу, сердце на куски, наполняла дом, ощутимой темнотой окутывала углы.
Вбежал Лёнька, о чём-то спрашивал Андрея, – звуки словно глушились, до него не доходили. Только гнетущая тишина давила и давила на уши. Лёнька упал у ног матери, крутил своей кучерявой головой, в которой, кажется, на глазах появились седые прожилки.
Через два дня, когда хоронили мать, Андрей стоял у гроба и думал, что это он виноват в смерти любимого человека. Он не сумел её защитить, хоть умел защищать родину, не терял присутствия духа даже в самые трудные минуты боя, когда даже небо кажется в рукавичку. До звона в висках сдавив руки, он глядел на посеревшее, с синими нитями сосудов лицо матери и качался, качался, как маятник, проклиная себя и судьбу…
* * *Степь плыла в голубой дымке, прохваченная весенним солнцем. Причудливые, гигантские, похожие на сказочных Гулливеров силуэты деревьев вдоль края болота истаивали в искристых лучах. В вышине, кажется, у самых облаков, трепыхались жаворонки, их пение несло спокойствие и тишину. От вспаханной земли поднимался редкий пар, медленно таял в высоте, оставляя приятный запах созревшей, разомлевшей, как творог, почвы.
Андрей пахал босиком, и ноги ощущали хранящую холодок землю. Ему казалось, что кто-то покалывал пятки мелкими приятными иголочками, словно щекотал их, делал шаг скользящим, как на коньках.
Поле лежало вокруг большого камышового болота, залитого сейчас водой, сверкающей под солнцем. Над болотом с тугим звуком, похожим на протяжный звон, носились утки-матерки, стремительные, как стрижи. Видимо, они нисколько не боялись человека и этих двух круторогих существ, что волокли плуг по полю, привыкли к поскрипыванию колёс, зычному голосу погонщика.
Иногда Андрей, отцепив от вальков плуг, гнал быков к берегу болота, и они припадали к искрящейся воде, шумно пили. Этого времени Андрею хватало, чтобы блаженно вытянуть ноги, посидеть на тёплой, только что пробившейся, мягкой, как пух, траве, окаймляющей болото. Напившись, быки набрасывались на траву, и в это время тоже можно блаженно отдохнуть. Уж такие настырные существа эти быки, что их хоть заклинай крестом, хоть звездой, но они после водопоя не сделают и шагу, чтобы не набить свою утробу сочной травой.
Андрей лежал на берегу, смотрел, как резвятся утки, и горевал, что нет ружья.
А с другой стороны, кому из живущих на земле не дорога жизнь? И какой бы она трудной ни была, какие бы тяжести ни наваливала на плечи, как бы ни сжимала, ни спрессовывала горем и невзгодами, человек всё равно живёт надеждой, каждое утро просыпаясь с верой в благополучие и удачу. Даже на фронте, где смерть стерегла каждую секунду, где один крошечный, как букашка, случайный осколок мог распластать безжизненное тело на стылой земле – даже там постоянно шла борьба в душе: не может быть, чтобы меня…
Андрей попал на фронт в июле сорок второго, пожалуй, в самую отчаянную годину, когда, прорвав фронт в районе Харькова, немцы лавиной теснили и теснили разгромленные, плохо вооружённые части. Задыхаясь в суховейных бурях, в едком песке, который, кажется, проникал даже во внутренности, они, солдаты-новобранцы, плелись, как спутанные, по голой выжженной придонской степи, качались и падали от страха и голода, но всё равно дышали одним: жить и бороться. Наконец добрались до линии обороны, подготовленной под Сталинградом, словно втиснулись в землю, скрылись в свежевыкопанных окопах. И равнодушие, глухое к чужой боли, отступило. Они вновь пропитались интересом к жизни, и не только к собственной, но всех, с кем стояли рядом. И не пафос был в этом, не предначертание судьбы, говоря высоким слогом, а простые человеческие понятия – товарищество, людское сострадание, дружба.