Коллекционер сердец - Джойс Оутс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сразу увидела, что никакой маленькой девочки здесь нет и в помине, что я попала в совершенно заброшенный фабричный двор размером с бейсбольное поле. Двор со всех сторон обнесен кирпичной стеной, в нем росли сорняки и чертополохи, пробившиеся сквозь щели в асфальте, и хилые тоненькие деревца. А вокруг летали облачка мелких желтых бабочек. Их было столько, что они уже не казались мне прекрасными созданиями – нет, то были просто насекомые, противные и страшные. Они дружно налетели на меня, точно всасываемые пылесосом, бились о мое потное грязное лицо и застревали в спутанных волосах.
Но я упрямо продолжала искать мяч. Просто решила, что без мяча не уйду. Мне казалось, мяч должен быть где-то здесь, по эту сторону стены, хотя стало совершенно непонятно, как могла пробраться сюда маленькая девочка. И вот наконец после долгих и томительных поисков я обнаружила его в зарослях цикория. Но он уже нисколько не походил на прежний, синий, как небо, мяч. Полинялый и потрескавшийся, серовато-коричневая резина сплошь испещрена венозными прожилками мелких трещин – ну в точности старый мячик, которым я играла много лет назад. И все же я обрадовалась, подняла его, сдавила ладонями и принюхалась. От него не пахло ничем – разве что землей и еще потом моих ладоней.
Мама-смерть
Веди машину быстро, потом еще быстрее. Нажми на тормоза, потом отпусти. И снова всей ступней на педаль газа – машина так и рванула вперед, но я не плачу, нет, хоть и пребольно ударилась головой о ручку дверцы. Ты должна умереть вместе с матерью, так она говорила. Я твоя мать, я твоя мать, я твоя мать. Радио гремит на всю катушку. Что ж, под эту музыку не грех и спеть. И она поет, потом говорит сама с собой, потом перестает петь и начинает хохотать. А потом рыдает. Ты ведь любишь меня, разве нет? Ты моя девочка, моя дочь, моя малышка, они не смеют отобрать тебя у меня. Машина начинает вибрировать, а педаль газа выжата до самого пола. Я ударяюсь головой о стекло, все вдруг вспыхивает ярким пламенем, а потом свет гаснет. Мне было всего девять лет, стоял ноябрь 1949 года.
По ту сторону ущелья, примерно ярдах в пятидесяти, она увидела абсолютно неподвижную, застывшую фигуру – женщина? в белом? – и резко остановилась. И смотрела. В голове пусто. Ни единой мысли, ничего. Кто-то пронесся мимо на велосипеде, бешено крутя педали. Молодой человек, кажется, он знает ее имя, окликает ее фамильярно, но она его не слышит, не отвечает. Все происходит страшно быстро и одновременно замедленно, как во сне, и ты просто не успеваешь ничего толком сообразить. В голове вертится всего одна мысль: «Я бы почувствовала, я бы поняла, что она вернулась. Если тако£ вообще возможно».
6.50 утра. Термометр на крыльце дома Дженетт показывает пять градусов по Фаренгейту, но там, на открытом всем ветрам пешеходном мостике, перекинутом через ущелье, еще холоднее. Со дна ущелья поднимаются пласты испарений, вода с шумом вырывается из акведука, пробивая себе желоб во льду, и над ней поднимается пар. Так что Дженетт не слишком хорошо различает фигуру, застывшую по ту сторону ущелья.
Она снова начинает двигаться, идет по мостику, дошла уже почти до середины, ни разу не обернувшись. Как хорошо знаком ей маршрут! Она проделывает этот путь каждый день, два раза на дню, над глубоким ущельем, что прихотливо вьется среди затерянного в лесу кампуса. О, этому трюку она выучилась давным-давно! С самого начала главное – не смотреть вниз и уж тем более не разглядывать, что там внизу. Не останавливаться точно во сне, опираясь о шаткие перила, не смотреть на камни и струящуюся между ними воду. Зрелище завораживающее, но лучше не смотреть. Иногда пешеходный мостик раскачивает ветер, иногда он раскачивается сам по себе, когда ветра нет совсем.
По кампусу ходили легенды о студентах, которые пытались свести счеты с жизнью, бросившись с этого моста, однако далеко не все попытки оказались успешными. Правда, при Дженетт ничего подобного ни разу не случалось, и ей казалось, что жертвами собственной слабости становились люди исключительно посторонние. Впрочем, она не думала об этом теперь, шагая по вибрирующему под ногами мостику. Она была в полном порядке. И не одна. Ведь по этому мостику шли и другие студенты, их было много, запомнить или выделить кого-либо просто невозможно. Они обгоняли ее быстрыми бесстрашными шагами, чуть ли не бегом, отчего мостик начинал раскачиваться еще сильнее. О, восхитительный прилив почти маниакальной энергии на рассвете: ты просыпаешься резко и сразу, ощущаешь возбуждение, дыхание частое, и ты надеешься, ждешь – чего? Нет, это невозможно. Ты просто смешна! Тебе лучше знать. И, однако же, женщина там стояла, ей это не приснилось.
В одной руке Дженетт держала большую полотняную сумку, набитую учебниками, а другой цеплялась за перила, словно хотела немного замедлить шаг. Внизу, куда она не осмеливалась смотреть, громоздились ледяные глыбы с остро зазубренными краями футов шесть в длину, похожие на гигантские оскаленные зубы. Между ними с шипением прорывались струйки воды; по обе стороны, пробиваясь сквозь скалы, рос причудливо изломанный кустарник, везде, даже в самом низу. Зима была такая долгая; ущелье завалено снегом, но все в этом мире изменчиво и непостоянно, и в любой момент могла сойти снежная лавина. А над головой металлически-серое небо, которое постепенно и без всякого предупреждения становилось все светлее. Тебе лучше знать.
Она знала. Она уехала из дома, приехала сюда, в Наутага, поступила в колледж, была очень привлекательной и живой молоденькой девушкой, которую все любили. И те, кого она оставила в той своей жизни, вряд ли могли узнать в ней прежнюю Дженетт. Если женщина на том берегу действительно следит за ней, то ее ждет большое разочарование. Она собьется со следа, ей ни за что не отличить Дженетт, которая идет сейчас по мосту в мешковатой парке цвета хаки с капюшоном, темных шерстяных слаксах, аккуратно заправленных в сапожки для тепла и с полотняной сумкой в руке, от других студенток колледжа.
Не важно, как именно, – но я стала совсем другой.
Был март 1969 года. Она шла в Рид-Холл, где работала в кафетерии. Самое обычное утро. И день тоже ничем не будет отличаться от других дней. Если только она заставит себя перейти через пропасть по этому мостику, не станет обращать внимания на женщину, которая там ее поджидает. Она не за мной. Это невозможно.
И все же она разволновалась, потеряла выдержку – такое иногда случается. Это было нечто физическое – внезапно тоскливо и тревожно заныло в животе. И она судорожно принялась вспоминать, не оставила ли настольную лампу включенной. Настольную или верхнюю у себя в комнате? Неужели не выключила?… Ведь встала она рано, еще до рассвета, в эти зимние дни с утра за окном темным-темно, как в колодце. Но сердце уже билось часто, и сонливость как рукой сняло, когда она побрызгала себе в лицо ледяной водой из-под крана. Пусть даже она опоздает на работу в кафетерий, но чтобы лампа горела весь день в пустой комнате – нет, этого допустить никак нельзя. А может, она постель не застелила? Тоже никак не удавалось вспомнить. Подобные мелочи всегда страшно действовали ей на нервы. Так что ничего не оставалось, как повернуть назад. И она развернулась и торопливо зашагала по мостику. Шла как бы против течения – навстречу двигался поток студентов, казавшихся толстыми и неуклюжими в зимней одежде, изо ртов валит пар, все они, разумеется, знакомы Дженетт, и они тоже узнают ее и смотрят с любопытством, их несколько удивляет выражение ее лица. Но сейчас ей не до них, она едва замечает их, спешит поскорее сойти с моста. Голова ее опущена, по щекам катятся слезы и тотчас заледеневают на морозе, кожу щиплет, и она сердито трет лицо рукой в шерстяной варежке.
Последний раз – семь лет назад? – мне было тогда двенадцать.
А она была заперта в палате государственной психиатрической больницы в Порт-Орискани. Приговор гласил: три года в женской тюрьме в Ред-Бэнк, причем срок заключения должен сочетаться с так называемым психиатрическим лечением. Мама? – это Дженетт. Ты меня что, не узнаешь, мама? Ее так накачали наркотиками, что глаза заплыли, а зрачки превратились в две крошечные черные точечки. Я так и не поняла, узнала она меня или нет. Или просто не видела.
После этого случая я начала задумываться – узнавала ли она меня вообще когда-нибудь, меня или младшую сестренку Мэри. Когда любила, тискала, целовала нас. Тузила, щипала, пинала, таскала нас за волосы цвета пшеницы, такие же, как у нее, тонкие и тусклые, немного вьющиеся. Пыталась сжечь меня – «несчастный случай», все из-за того проклятого радиатора. Пыталась убить нас всех, когда мчалась в машине. А Мэри, что она сделала с Мэри! И я никогда не понимала, видит ли она нас, узнает ли нас, своих родных дочерей. Не себя.