Питерская принцесса - Елена Колина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В-ва... – промычала Маша, махнув рукой в сторону зоопарка. У нее мелькнула совсем уж дикая мысль – а не попросить ли таксиста заехать в зоопарк? Ведь звери живут по многу лет. Может быть, слон или, например, крокодил помнят ее...
У дома на Зверинской она вышла из машины.
– Может, завтра еще куда поедем? Могу и город показать. Или там в Пушкин... Бесплатно... – Таксист сам не ожидал от себя такого странного предложения, все-таки третья жена и младенец Анатолий...
– It’s ОК, – рассеянно отозвалась Маша, и таксист поволок за ней сумку. – На втором этаже жила моя лучшая подружка Нинка-свининка... переехала, наверное. Столько лет прошло... – интимно вздохнула Маша и обернулась к таксисту.
Тот принялся рассматривать в душе новый вариант жизни, в которой не будет ни жены, ни младенца Анатолия.
– Спасибо, с вами было так приятно! – Маша беспомощно улыбнулась. – До свидания.– Я дома!
Маша обняла воздух перед собой. Она частенько беседовала сама с собой голосами героев любимых мультфильмов и сейчас повторила ворчливым голосом Винни-Пуха:
– Я дома, и где же мои горшки с медом?! Почему меня никто не встречает?!
Какие могут быть горшки с медом, что вообще может быть в брошенном десять лет назад доме? Если только нежить из углов полезет... Пыльная тишина с чуть сладковатым тленным запахом, а вовсе не смех, радость, любовь, запах пирога с яблоками, папин глуховатый голос. Маша порылась в буфете. Там, на полке, за синими с золотом чашками, притулилась кукольная посудка – розовая с голубой каемочкой чашечка с блюдечком остались от кукольного сервиза. Сервиз подарили Маше на пятилетие, и лет до десяти она ужасно им дорожила.
Маша вытащила из сумки маленькую бутылочку, специально прихваченную из самолета для ритуального выпивания на родной кухне, плеснула коньяк в розовую игрушечную чашечку и села у окна.
– Ты перестала пить коньяк по утрам? – спросила Маша себя густым уютным голосом Карлсона из мультфильма и тут же сварливо ответила за фрекен Бок: – Да, перестала... то есть нет, не перестала.
Маша сама не знала, как ей удобнее думать, – приехала она из суеверия, поддержать свое «чтобы все было хорошо» или же с ностальгическим визитом: Питер, юность, друзья... А может быть, все же по делу? «Дела» она ужасно стеснялась. Маша страстно, до противной дрожи в груди, хотела издать свою книгу.
В эмиграции случилось поветрие – вдруг все начали писать. Вспоминали, переосмысливали. Все известные люди давно уже вспомнили все, что желали вспомнить, теперь о них принялись вспоминать неизвестные, те, кому когда-то привелось постоять рядом. Неизвестные делали вид, что вспоминают об известных, а на самом деле норовили рассказать о себе. Другие письменно излагали информацию о своих семьях. Это называлось «пишу историю семьи» – простенько и со вкусом.
Чтобы увидеть свои опусы напечатанными, на какие только ухищрения не пускались! Историю семьи чаще всего издавали в Америке за свой счет крошечным тиражом, в пятьсот, к примеру, экземпляров, и весь тираж держали в шкафу в гостиной. Вывешивали тексты в Интернете в надежде, что кто-нибудь заинтересуется. Проведав, что издать в России значительно дешевле, вступали в запутанные отношения с частными издательствами и, проклиная жуликов в стране, где «все осталось как раньше», заключали с ними невнятные договоры на одну-две тысячи экземпляров. Поднимали старые советские связи, пытаясь использовать типографии институтов, где когда-то работали.
Некоторые застенчиво графоманили рассказы. А потом – раз в конверт, два – в другой, и перелетными птичками за океан, на Родину. Родина же на то и Родина-мать, чтобы заинтересоваться душевными движениями своих детей. Бывшие советские, по-советски же угрюмые толстые журналы не отвечали, а новые приветливые частные издательства радовались: желаете издаться – извольте, издадим с удовольствием за ваш счет.
Отец Машин, Юрий Сергеевич Раевский, по бесчисленным своим дружеским связям, а также из уважения к его статусу университетского профессора, а значит, хоть и химика, но человека, не чуждого культуре, был завален просьбами прочитать, проглядеть, посоветовать, высказать свое мнение о стиле любимого племянника, дочери друга, жены сына... Он честно просматривал все, о чем просили.
Литературные излияния эмигрантов были, по его словам, похожи на человека, лакомящегося конфетами под одеялом.
– Все это напоминает письмо издалека любимой тете: «У нас все хорошо, скучаем за вами, не приезжайте». Что-то выходит неестественное, когда издалека хотят порадовать публику ностальгическими записками о том, как тоскуют по прежней жизни, при этом замечательно чувствуя себя в нынешней.
– Я пишу исключительно для себя. Так просто, буковки в слова складываю, – объясняла Маша отцу специальным детским голоском.
Но по мере того, как буковки складывались в текст, Маша все больше к ним привыкала. И как-то незаметно возникла мысль о том, чтобы книгу издать. И совсем незаметно робкая поначалу мыслишка выросла в страстное желание – увидеть на обложке «Мария Раевская»...
– Я пишу не историю своей маленькой личной жизни, а роман про семью, друзей, значит, про время... – защищалась Маша. – Не смейся!
– В тебе вдруг отозвалось, что ты выросла среди пишущих людей. Все наши друзья, твои детские стихи, дружба с мальчиками Любинскими... – высказался Юрий Сергеевич. – Смотри, Машка, желание увидеть свое творение напечатанным – страшная вещь!.. Забирает человека до косточек...
Маша обидчиво подкисла, но книгу дописала.«...Я попыталась рассказать, какое золотое у меня было детство, какие замечательные, необычные люди меня окружали. Я могла бы всем нам раздать маски: Бабушка – великая женщина, Дед — настоящий ученый, папа — всеобщий друг, мама — небывалая красавица, баба Сима — развеселая частушечница, ну и себе я взяла бы маску — Любимая девочка. Я нисколько не хотела нарисовать горестную картину – девочка, которую все любили так по-разному, что ей приходилось все время лавировать между родными. Нет, детство мое было золотым и розовым, полным такой любви, что я до сих пор живу этим запасом. Бабушка, самый главный человек в моей жизни, не любила маму. Они почти не общались. Ну и что? Мне даже не нужно было привыкать к этому. Ведь к солнцу и дождю не привыкают, — они просто есть и все. И я жила в такой неге и любви, как медвежонок, обернутый в теплую маму. А мои отношения с мамой вовсе не были тривиальной историей о легкомысленной красавице, которой нет дела до дочери, а только до своих романов. Я не могу сказать кокетливую фразу: «Мама меня не любила» — и, стыдливо так потупившись, обвинить ее во всех своих неудачах. Она была такая... грандиозная! Жить с ней рядом уже было счастье. А иногда трогательная, как ребенок. Я думаю, что человеку трудно жить с такой красотой. Я была очень счастливой девочкой. А если немного врушкой, то лишь потому, что врать было гораздо интереснее, чем говорить правду».