Эссе - Вирджиния Вулф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мысль всей книги часто лежит в стороне от того, что в ней описывается и говорится, она обусловлена, главным образом, личными авторскими ассоциациями, и поэтому ее трудно ухватить. Тем более если у автора, как у сестер Бронте, талант поэтический и смысл в его творчестве неотделим от языка, он скорее настроение, чем вывод. "Грозовой перевал" - книга более трудная для понимания, чем "Джейн Эйр", потому что Эмили - больше поэт, чем Шарлотта. Шарлотта все свое красноречие, страсть и богатство стиля употребляла для того, чтобы выразить простые вещи: "Я люблю", "Я ненавижу", "Я страдаю". Ее переживания, хотя и богаче наших, но находятся на нашем уровне. А в "Грозовом перевале" Я вообще отсутствует. Здесь нет ни гувернанток, ни их нанимателей. Есть любовь, но не та любовь, что связывает мужчин и женщин. Вдохновение Эмили - более обобщенное. К творчеству ее побуждали не личные переживания и обиды. Она видела перед собой расколотый мир, хаотическую груду осколков, и чувствовала в себе силы свести их воедино на страницах своей книги. От начала и до конца в ее романе ощущается этот титанический замысел, это высокое старание наполовину бесплодное - сказать устами своих героев не просто "Я люблю" или "Я ненавижу", а - "Мы, род человеческий" и "Вы, предвечные силы...". Фраза не закончена. И не удивительно. Гораздо удивительнее, что Эмили Бронте все-таки дала нам понять, о чем ее мысль. Эта мысль слышна в маловразумительных речах Кэтрин Эрншоу: "Если погибнет все, но он останется, жизнь моя не прекратится; но если все другое сохранится, а его не будет, вся вселенная сделается мне чужой, и мне нечего будет в ней делать". В другой раз она прорывается над телами умерших: "Я вижу покой, которого не потревожить ни земле, ни адским силам, и это для меня залог бесконечного, безоблачного будущего - вечности, в которую они вступили, где жизнь беспредельна в своей продолжительности, любовь - в своей душевности, а радости - в своей полноте". Именно эта мысль, что в основе проявлений человеческой природы лежат силы, возвышающие ее и подымающие к подножью величия, и ставит роман Эмили Бронте на особое, выдающееся место в ряду подобных ему романов. Но она не довольствовалась лирикой, восклицаниями, символом веры. Это все уже было в ее стихах, которым, быть может, суждено пережить роман. Однако она не только поэтесса, но и романистка. И должна брать на себя задачу гораздо труднее и неблагодарнее. Ей приходится признать существование других живых существ, изучать механику внешних событий, возводить правдоподобные дома и фермы и записывать речь людей, отличных от нее самой. Мы возносимся на те самые высоты не посредством пышных слов, а просто когда, слушаем, как девочка поет старинные песенки, раскачиваясь в ветвях дерева; и глядим, как овцы щиплют травку на болотистых пустошах, а нежное дыханье ветра шевелит тростники. Нам открывается картина жизни на ферме, со всеми ее дикостями и особенностями. И можно сравнить "Грозовой перевал" с настоящей фермой, а Хитклифа - с живыми людьми. При этом думаешь, откуда ждать правдивости, понимания человеческой природы и более тонких эмоций в этих портретах, настолько отличных от того, что мы наблюдаем сами? Но уже в следующее мгновение мы различаем в Хитклифе брата, каким он представляется гениальной сестре; он, конечно, немыслимая личность, говорим мы, и, однако же, в литературе нет более живого мужского образа. То же самое происходит с обеими героинями: ни одна живая женщина не может так чувствовать и поступать, говорим мы. И тем не менее это самые обаятельные женские образы в английской прозе. Эмили Бронте словно бы отбрасывает все, что мы знаем о людях, а затем заполняет пустые до прозрачности контуры таким могучим дыханием жизни, что ее персонажи становятся правдоподобнее правды. Ибо она обладает редчайшим даром. Она высвобождает жизнь от владычества фактов, двумя-тремя мазками придает лицу душу, одухотворенность, так что уже нет нужды в теле, а говоря о вересковой пустоши, заставляет ветер дуть и громыхать гром.
1916
ДЖЕЙН ОСТЕН
Если бы мисс Кассандра Остен выполнила до конца свое намерение, нам бы, наверно, не осталось от Джейн Остен ничего, кроме романов. Она вела постоянную переписку только со старшей сестрой; с ней одной делилась своими надеждами и, если слух правдив, своим единственным сердечным горем. Но на старости лет мисс Кассандра Остен увидела, что слава ее сестры все растет и в конце концов еще, глядишь, настанет такое время, когда чужие люди начнут интересоваться и исследователи изучать, поэтому она скрепя сердце взяла да и сожгла все письма, способные удовлетворить их любопытство, оставив лишь те, которые сочла совершенно пустяковыми и неинтересными.
Потому мы знаем о Джейн Остен немного из каких-то пересудов, немного из писем и, конечно, из ее книг. Что до пересудов, то сплетни, пережившие свое время, это уже не просто презренная болтовня, в них надо слегка разобраться, и получится ценнейший источник сведений. Вот, например: "Джейн вовсе не хороша и ужасно чопорна, не скажешь, что это девочка двенадцати лет... Джейн ломается и жеманничает", - так пишет о своей кузине маленькая Филадельфия Остен. С другой стороны, есть миссис Митфорд, которая знала сестер Остен девочками и утверждает, что Джейн - "самая очаровательная, глупенькая и кокетливая стрекоза и охотница за женихами", каких ей случалось в жизни видеть. Есть еще безымянная приятельница миссис Митфорд, она "теперь у нее бывает" и находит, что из нее выросла "прямая, как палка, серьезная и молчаливая фанатичка", и что до публикации "Гордости и предубеждения", когда весь свет узнал, какой бриллиант запрятан в этой несгибаемости, в обществе на нее обращали не больше внимания, чем на кочергу или каминный экран... Теперь-то, конечно, другое дело, - продолжает добрая женщина, - она по-прежнему осталась кочергой, но этой кочерги все боятся... "Острый язычок и проницательность, да притом еще себе на уме - это поистине страшно!". Имеются, впрочем, еще и сами Остены, племя, не слишком-то склонное одаривать друг друга панегириками, но тем не менее мы узнаем от них, что "братья очень любили Джейн и очень гордились ею. Их привязывали к ней ее талант, ее добродетель и нежное обращение, и в последующие годы каждый льстил себя мыслью, что он видит в своей дочери или племяннице какое-то сходство с дорогой сестрой Джейн, с которой полностью сравниться, конечно, никто никогда не сможет". Очаровательная и несгибаемая, пользующаяся любовью домашних и внушающая страх чужим, острая на язык и нежная сердцем - эти противоположности вовсе не исключают одна другую, и если обратиться к ее романам, то и там мы наткнемся на такие же противоречия в облике автора.
Во-первых, этой чопорной девочке, про которую Филадельфия писала, что она совсем не похожа на двенадцатилетнего ребенка, а ломается и жеманничает, как большая, предстояло вскоре стать автором на диво недетской повести под названием "Любовь и друшба", которую она написала, как это ни удивительно, пятнадцати лет от роду. Написала, по-видимому, просто для развлечения братьев и сестер, вместе с которыми обучалась наукам в классной комнате. Одна глава снабжена шуточно-велеречивым посвящением брату; другая иллюстрирована акварельными портретами, сделанными сестрой. Шутки в ней семейные, лучше всего понятные именно домашним, - сатирическая направленность особенно ясна как раз потому, что все юные Остены насмешливо относились к чувствительным барышням, которые, "испустив глубокий вздох, падают в обморок на диван".
То-то, должно быть, покатывались со смеху братья и сестры, когда Джейн читала им новую сатиру на этот гнусный порок: "Увы, я умираю от горя, ведь я потеряла возлюбленного моего Огастеса! Один роковой обморок стоил мне целой жизни. Остерегайся обмороков, любезная Лора, впадай в бешенство сколько тебе будет угодно, но не теряй сознания..." И дальше в том же духе, едва поспевая писать и не поспевая соблюдать правописание. Она повествует о невероятных приключениях Лоры и Софьи, Филендера и Густавуса, о джентльмене, который через день гонял карету между Эдинбургом и Стерлингом, о сокровище, выкраденном из ящика стола, о матерях, умирающих с голоду, и сыновьях, выступающих в макбетовской роли. То-то, должно быть, хохотала вся классная комната. Тем не менее совершенно очевидно, что эта девочка-подросток, сидя отдельно от всех в углу гостиной, писала не для забавы братьев и сестер и вообще не для домашнего потребления. То, что она писала, предназначалось всем и никому, нашему времени и времени, в которое она жила; иными словами, уже в таком раннем возрасте Джейн Остен была писательницей. Это слышно в ритме, в законченности и компактности каждой фразы. "Она была всего лишь благодушная, воспитанная и любезная девица, так что не любить ее было не за что, мы ее только презирали". Такой фразе предназначено пережить рождественские каникулы. Живая, легкая, забавная, непринужденная почти до абсурда, вот какой получилась книга "Любовь и дру_ш_ба"; но что за нота слышится в ней повсеместно, не сливаясь с другими звуками, отчетливая и пронзительная? Это звучит насмешка. Пятнадцатилетняя девочка из своего угла смеется над всем миром.