Кормление облаков. Стихи - Александр Иличевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Александр Гольдштейн возвращается домой
В тамбуре последнего вагонапоезда Москва-Баку, отчалив от Кизил-юрта,синие зрачки Севера-деспотапляшут за кормой в грязном окошке,прячутся, выпрыгивают снова,скачут по шпалам, лучатся путевымисемафорами на разъезде, в лесу рельс,расходящихся, сливающихся в заповедныйполюс Лобачевского, по лесенке шпалможно покорить Северный полюс в мыслях.Худющий как ветка, ушастый парень,с залысинами под пышной шевелюрой,обкуренный в дымину, с бородавкой на веке,вдруг внешне – вот ведь чушь, ничего общего,конечно, но что-то такое мелькнуло, пусть ив воображении, но всё же – этот пареньнапомнил мне Александра Гольдштейна:стоит, нервничает, выглядывает в щелку —в вагонный коридор, где дагестанские ментыпроверяют документы, досматривают багаж.Палец у одного мента на курке «калаша»,глаза ошалелые бегают, другой ставит каждогопассажира стоймя, прикладывает к его скулеразворот паспорта. «А что это – родинка?Откуда? Тут есть, там нет. Где паспорт получал,Мирза-ага? Садись, отдыхай. Теперь ты.Домой едешь? В гости? Где паспорт получал?»
Здравствуй, Саша! Вот таким макаромвезу тебя на родину. Распяли нас эти двое суток.Тяжело мне, тебе чуть проще:ни вони ста мужиков, ни духоты, ни стукасердца – ты летишь со мной на третьей полке…Вниз лицом, то подмигиваешь, или киваешь,или повернешься навзничь, на груди сложишь руки,закроешь глаза, и я испугаюсь…Ты знаешь, что я заметил?!Послушай! За эти семнадцатьлет разболтались рессоры подвижного состава,и колеса стали выть на поворотах —долго-долго тянется поезд, меняя азимут,из последнего вагона видно, как локомотивнабегает вспять окоему, и солнцепадает в скрипичный вой колес. Этот войразнимает, колесует душу, тревога, подкравшись,вдруг схватывает ее как птицу хищник,на такое способна только музыка:залить горем или счастьем сердце,минуя культуру и восприятие, минуя разум,музыка – это открытый массаж сердца.Такого я не слышал в детстве, в детствеколеса стучали весело, или — на мосту: значительно,или вкрадчиво – при отправке,разболтано – на перегонах, а привъезде на станцию – тише, нежнее:здесь шпалы ухоженнее, затянуты гайки, путейцыздесь подтягивают их чаще и добросовестнее,а к середине перегона уже устают, садятся квасить,так вот – вдали от детства колесный вой, Саша,ты слышишь? Он выворачивает душу, запомнимэтот стенающий хор. Колеса плачут по ком, Саша?Господи, как же съели нас эти двое суток.Левый рельс проходит через ухо,правый – штопает глаза. Народное мясомнет и жмет, и воодушевляет. Сосед —два года не видел жену, двух детей, работаеттаксистом в Москве, знает трассы столицылучше меня, – вдруг забирается с ногами, припадаетлбом к подушке, мы затихаем, вслушиваясь,как он бормочет молитву; его носки в этой позевоняют особенно, затем он соскакивает, воздеваетглаза горе и вполголоса в сторону,для меня – приговаривает:«Все народы Аллах создал для того,чтобы они стали мусульманами», – и сноваберется за кроссворды; детям он везет конфетыи сумку китайской вермишели. В отделениис нами едет еще старик – Мирза-ага, из Гянджи,опрокидывая стопку за стопкой «белого чая»,он называет нас «мальчики», сужденья его мягки,глаза смирные, и весь он округлый, тихий, нозаводится с пол-оборота, когдаспрашиваем, где служил в армии,Советский Союз, молодость,загорается, полощется стягомв его зрачках, и он повествует нам про венгерский миробразца пятьдесят шестого года. Он попалв Будапешт еще не приняв присягу,семьдесят два человека, все кавказцы,ходили всюду под конвоем – на плац и в баню,автоматчики с собаками плотнее сбивали строй,как мусорную кучу веник. В Ужгороде их оделив старые мундиры – в пятке гвоздь, без одного погона.Погрузили в теплушки, высадили в Дебрицах,через неделю. Все думали – Ташкент. Старый кашеварзаварил солдатам двойной паек, кормит, плачет:«Третью войну я уже кормлю, всё ей мало.Это моя третья смерть. Берегите себя, сынки.Не верьте венграм, даже их деды в вас будут стрелять».Три года Мирза-ага служил в Хаймашкере,ходил по девкам, те принимали его за цыгана.Кругом фермерские хозяйства, поля паприки,сбор красных лампочек, горящих у щиколоток,тугих, всходящих к бедрам, с подоткнутыми подолами,полные горячей крови руки над краем корзины, —а также яблочные сады, алма – «яблоко» – наазербайджанском, так же как и на венгерском.– Церетем кишлянк! – Девушка, я люблю тебя! —говорил Мирза-ага своим ангелам, и они отвечали:– Катуна, катуна! – Солдатик, солдатик!Эти мясистые ангелы и поныне не покидают Мирзу,он весь светится, когда их целует,произнося полузабытые слова.
Здравствуй, Саша! Вот так я везу тебя домой,в твое провинциальное болото, ты кривишься,не желаешь, но я упорен в нашем возвращении,и снова тяну тебя в прокуренный тамбур, —всё равно ты лишен обонянья, — смотри, как пляшутза окошком рельсы, как полна луна над равниной.Ты любишь луну, свою девочку, свою ненаглядную?
2010Сербия
Неоновая стрела мостанад небом русла Савы.Река в октябре. Ещеутопают в зелениберега, запах реки,свежесть осеннего заката,печаль лунного светазолой и солью ложитсяна краюхи берегов.Так Сербия каждую ночьпогружается в траур.Дощатая пристань, багор,причальные тумбы ирубка сгнившего баркаса,облепленная скворечниками,теперь покинутыми.Я стою перед новыммостом в Белграде,в сердце эха войны.Куда же стремится река,столько тысячелетийразмывая глубь веков,постигая небо, лицалюдей, стоящих над ней,глядя, как красавица-река,запрокинув лицо в созвездия,отделяет войну от мира.
2016К океану
[Анатолию Гаврилову]
Замороженный тамбур наполнен дымом.Плечом к плечу дотягиваем предрассветные сигареты.Вагон катит в шубе из инея.Фонари и горящие окна расцарапывают хрусталик.Глазные яблоки закоченели от ледяных слез.Всю ночь снятся поезда, разъезды,платформы – на них надо бежать пошпалам, чтобы успеть к пересадке:– Это та платформа? – Нет! – Это тот состав? – Нет!Локомотивы движутся туда и сюда, как носороги —со столбом света во лбу. Господи, какая тоска, какаятемень. Господи, убей меня, положи на рельсы.Пусть раскатают колеса меня по стране. Пусть каждойчастичкой, склеванной воронами, галками, этимивопящими карликовыми птеродактилями, – я обнимуотчизну. Пусть каждой молекулой пролечу надрощами, холмами, свалками, реками и полями.Пусть бедная скудная, как ладони старухи, родинастанет теплее с каждой моей крошкой.Снова ночь. И снова поезда тянутся в сосущую подложечкой даль синих путевых фонарей.Машинист зорко стоит над пультом, которыйвдруг замещается штурвалом.Крепкие пальцы твердо, румб за румбом,ведут состав по лестнице разобранных шпал,карабкающихся на полюс, на Дальний Восток, в Китай.Поезда, поезда вязнут в бескрайней пустой стране.Росомахи, обретшие подобие речи, прокрадываются наполустанках в вагоны. Они забираются на полки,обгладывают промерзшие тела, начинают с щек.Они сидят на груди трупов и по-обезьяньиобшаривают карманы; быстро-быстро рвутбилеты в клочки, снимают часы, надевают на шею,проворно засовывают себе в очко наличность.А вокруг темнота, глухота на тысячи верст.Волки молчат, ибо их глотки тоже обреличто-то близкое к речи. Всё потому, что пустаярусская земля не может обходиться без звуковродной речи, ей нужно хоть что-то, хоть волчийкашель. Машинист тихо, без гудка трогает состави снова берется за штурвал. Тихая улыбкаспятившего кормчего застыла на его безглазой роже.Росомахи, пока поезд не набрал ход, спрыгивают сподножек и мчатся, утопая в снегу, через тайгу.Спокойный Тихий океан ждет, когда прибудетк обледеневшей пристани мертвый поезд;когда пришвартуется затерянный поезд, полныйлюдей погибшей страны, обобранных ис выгрызенными сердцами. Декабрьские волныстанут лупить в причал, брызги захлестнутподрагивающие под порывами ветра вагоны.Гул океана – лучшее, что можетприсниться поверженным титанам.
2015Усилие