Моя повесть-1. Хлыновск - Кузьма Петров-Водкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Придавила эта смерть Федосью Антоньевну с малышами на руках, но вначале помогло вот что (что характеризует для нас и покойного деда). Как только установились дороги весенние, закончился посев, стали наведывать сирот Пантелеевых мужики, то заволжские, то из уезда. Придет такой, пособолезнует вдове, ребятишкам сунет по баранке, а потом полезет за пазуху и вынет из кисета, какую ему полагается, сумму ассигнаций и скажет:
- Вот, вдовушка, тут должок мой покойному. Царство ему небесное: больно вовремя помог он мне колосьями да станом…
И Февронья Трофимовна помогала дому рукодельями и своими практическими советами ко всем случаям жизни.
О бабушке Февронии необходимо рассказать то, что я запомнил о ней и что слышал от других.
По внешности она была совершенно отлична от брата: высокая, никогда не сутулившаяся, с прядями, змеями серебряных волос, с острым, пронизывающим взглядом темных глаз. Покойный муж ее был крепостной механик по водяным мельницам.
Моя мать, боявшаяся тетки, уважавшая ее и имевшая в ней единственный источник знаний, рассказывала:
- Заболели у соседей скарлатиной. Я сбегала вечерком навестить больную и вернулась. Стучу из сеней. Тетя спрашивает: - Где была? Чем больна? - Как узнала о скарлатине - хлопнула крючком и не впустила: - В сенях переночуешь, - говорит. Утром, чуть свет, подала мне в окно мыло и полотенце: - Беги на Волгу и вымойся сверху донизу. - И, когда я вернулась, тщательно вымывшись от ногтей ног до волос, тетя впустила и разъяснила смысл заразных болезней…
Февронья Трофимовна объясняла будущий конец земли обезводиванием. Знала расчет пасхальных седьмиц. Знала месячные восходы и заходы. Когда что сажать и сеять…
Какую надо было иметь память, будучи безграмотной, чтоб уложить в себя в должном порядке такое разнообразие сведений. Ко всему этому она была рукодельница по кружевам и вышивкам.
Дикими казались среди окружающей среды эти знания и лаконический, четкий говор у простой женщины.
- Не иначе, как ведунья, - чем же ей и быть? - шептали соседи.
Но, что бы ни случилось, - бежали к ней. Февронья Трофимовна давала первую помощь больным, спасала трудно рожающих. Не позволила схоронить одну девушку, в действительности оказавшуюся в летаргии. Но не из любви к людям, казалось, она это делает. "Люди хуже волков, - говорила старуха, - весь Страшный суд для того и выдуман, чтоб усмирить их. Ведь кому и какой интерес на том свете с грешной дрянью возиться?!"
Одинокая, замкнутая бабушка Февронья не спеша, размеренно, доживала свои дни, к жизни и к смерти казавшаяся равнодушной. Она очень редко и мало говорила о своей прошлой жизни, но и в этом малом проскальзывало, сколь хорошо и близко она знала быт и привычки помещиков, вот отсюда, очевидно, и возникла у соседей догадка о ее прежней жизни.
- С барином она жила, да… Муж для видимости одной был, - говорили около. - Откуда же у нее деньги - ну-ка?
- Озолотил барин, да и со двора долой! - говорили другие.
Если в этом была хоть доля правды - представляю я себе обиду вечную к такому любовнику в сердце Февронии Трофимовны.
Золото, о котором шептались в околотке, заключалось в восьмистах рублях, хранившихся у нее на дне кованого сундука.
Может быть, для окончательного доказательства человеческой дрянности и хранила старуха это проклятое золото, - немало через него нехорошего увидел я потом в моих близких так и не дощупавшихся до золота, провалившегося неизвестно куда.
Из девяти детей дедушки Пантелея и бабушки Федосьи до меня дожили двое - моя мать и брат ее дядя Ваня, старше ее на несколько лет.
Захватив отца в учебном возрасте, дядя Ваня был "наставлен грамоте".
- Он ведь учен да учен, - при тятеньке дело было, а я самоучкой кое-как наскребла, - говорила моя мать на мои шутки о невероятном количестве "ятей", которые она употребляла не в тех словах, где требовалось, -л я шутя же указывал на упрощенный подход к этому вопросу у дяди. "Ученый" дядя Ваня принял "яти" как неизбежное во всех словах на "е", и они у него, с навесами, как могильные кресты, создавали новую, совершенно фантастическую и неузнаваемую письменность. Дядя, говоривший мало, писал длинно и витиевато: в каждом слове и букве он старался "изобразить" значение их, их магию, заложенную не в смысле, а в самом чертеже слов и букв. Из рода в род безграмотные - и вот ему первому открывается фокус записи, навсегда фиксирующей вовне имя предмета.
Уже далеко позже, перед смертью незадолго, больной, дядя Ваня сидел со мной на волжской пристани в Самаре: он провожал меня, и это было наше последнее свидание. Разговор, как обычно с дядей, происходил о "большой жизни".
- Боюсь, не выйдет, пожалуй, у меня для понятия, ну, уж вразумей. Вот что для меня непонятным, боязным кажется… Слово всякое, особенно великое слово, как я его произнесу, так за ним ничего больше и не вижу… Имя-то, вразумей ты, как будто уничтожает существо, к которому приложено бывает… Как заслонкой закрывает оно за собой живую плоть. Либо голова моя слабая, а либо - человеку запрет в слове дан… Да-с… А либо не через него большая жизнь в человеках последует… - сюда привела моего дядю Ваню зачарованность словом изображенным.
В юности Иван Пантелеич был полностью захвачен чтением "отеческих" старинных книг, благо сектантское окружение всех ересей и сплетений, в которое была вкраплена "мирская" семья дяди, доставляло богатый материал.
Я еще застал эти тайные кожаные фолианты, содержащие "кладезь разумения человеком".
Маленького роста, с двойной клинышками бородкой, застенчивый до болезненности, даже со своими, дядя Ваня вдруг становился смелым. Вспыхивала его любимая мысль.
- Хорошо бы уединиться, мамынька, - говорил он, - отойти бы от мира.
Сектантство, в его выродившейся аввакумовщине среди политиканствующих и ханжей, которыми сжаты были домики под одной крышей, гласило: что приятно, - то от дьявола. Проблески радости - неестественны… Смех - щекотка диавола…
Насколько это было общим для всех мракоберов городка, - вспоминается мне законоучитель по школе, соборный протоиерей. Нам, выпускникам, он делал экскурс в область искусства, в частности в музыку:
- А вот, заиграет она, - а беси под ногами и заворошатся… А уж если песни петь начнете, - так из горл ваших хвосты бесовские и полезут, и полезут…
Хорошо было для меня такое напутствие. Ведь я в ту пору полусознательно, но был уже обращен моими надеждами к далеко маячившему искусству. Думаю, что дядя Ваня вот от этого "бесьего" мира хотел уединиться.
Это с одной стороны только представленный дядя Ваня, - а вот и другой дядя Ваня, который чинит электрические звонки. Первый пробный телефон в Хлыновске устанавливается при его участии. Дядя молчит, уйдет сам в себя, а сделает, что бы ему ни поручили. Он умел и любил работать над вещами, побеждать и обуздывать их! Дядя Ваня был для меня примером всеуменья, и когда я восхищался, он отвечал:
- Раз человеком вещь сделана - в ней трудного для другого человека не должно быть.
Однажды, когда дядя был занят какой-то новой и сложной работой, я стоял рядом, открыв рот на бегавшие в его руках инструменты… Дядя остановился для отдыха или для раздумья и сказал:
- Знаешь, как я сейчас подумал… Ведь можно человеку и дождик выдумать… Вразумей, - вот бы! - и лицо дяди Вани заиграло хитрой улыбкой.
Теперь напомню в заключение этой главы: линия от матери привела нас к двум сцепившимся под одной крышей домикам над Волгой и к четверым лицам: бабушке Феодосье, другой бабушке, Февронье, к дяде Ване и к Анене, моей будущей матери.
Глава вторая
ПО ЛИНИИ ОТЦА
Родные моего отца были из старых обитателей города Хлыновска, осевших здесь во времена разбойные. Во всяком случае, от бабушки Арины Игнатьевны я не слышал воспоминаний ни о деревне, ни о каком бы то ни было переселении их сюда. Устные же легенды и место, где они жили, соединяющее конец осевших на выселках крестьян с концами городского мещанства, и их основная профессия - все это довольно точно устанавливает происхождение отцовской линии.
Чтобы связать окружающее в одно целое представление, мне кажется своевременным рассказать о самом городе. Теперь это захудалый, заброшенный городишко. Начало Хлыновску было положено рыбаками-монахами Троице-Сергиевой лавры на Сосновом острове, начинающемся верстах в десяти выше города и делящем Волгу на два рукава собственно Волгу и Воложку. Эта двенадцативерстная полоса заливных лугов была и есть одно из богатств Хлыновска.
Монахи имели возможность обосноваться крепко для охраны своего осетрового и стерляжьего угодия, и под защиту их пушек и пищалей сюда стали стекаться остатки разгромленных стрельцов, гонимые за веру и скрывавшиеся от петровских строительских и военных наборов, и против Соснового острова на горном берегу начал оседать этот разнобойный, разнотипный люд - волгари-понизовцы, и под тем же названием Сосновки начался будущий Хлыновск.