Смерть и воскрешение А.М. Бутова (Происшествие на Новом кладбище) - Александр Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бутов расписался два раза и, лишь только дверь за Верочкой захлопнулась, снова пересчитал новенькие хрусткие десятки. Он так и стоял с пачкой денег в правой руке, растерянно улыбаясь.
…В квартире, светлой и просторной, были три хороших комнаты – одна с камином даже, и темная каморка, где обитала – сказать «жила» будет неточно – тетка Бутова, старушка лет восьмидесяти или восьмидесяти пяти – никто точно не знал, которую уже давно за глаза называли не по имени-отчеству – Варвара Борисовна, а безымянно – «эта». «Ну как эта, скрипит еще?.. Что там эта – все богу молится?»
Когда-то Варвара Борисовна была единоличной владелицей большой кооперативной квартиры, впрочем, и теперь официально записанной на ее имя. В те времена она представляла собой женщину не слишком высокого роста, широкую в костях, полную, с властным лицом, тяжелой поступью. И через много лет Бутов, если задумывался, проходя по темному коридорчику, а она случайно прошмыгнет мимо – тенью, летучей мышью, – не сразу мог сообразить, что эта и Варвара Борисовна одно лицо – так она изменилась.
…Двадцать лет назад, то есть вскоре после войны, Бутов, только демобилизованный, еще в армейской форме, пришел к незадолго до того овдовевшей Варваре Борисовне – единственной родственнице, и она, узнав, что он человек бездомный, не задумываясь, предложила:
– Поживи. Куда мне одной три комнаты?!
Выбирать было не из чего, и Бутов остался.
Варвара Борисовна заведовала большим комиссионным магазином, все стены были увешаны картинами темного письма – натюрморты с плодами и битой птицей в манере старых голландцев, Аполлоны, Амуры, Психеи, пастухи и пастушки – вероятно, по большей части не старина, а подделка под старину, но в дорогих золоченых багетах. В стены были вделаны тусклые зеркала и светильники, разные – деревянные, бронзовые, медные, тоже под старину. В углах гостиной стояли декоративные вазы в рост человека – китайские, греческие, немецкие и наши, Дулевского завода, покрытые плотным слоем пыли; узор почти не просвечивал. Мебель – столы, стулья, шкафы, сервант – была ветхая, разностильная; Бутов перевез сюда и свои военные трофеи.
Первое время – долго! – он чувствовал себя ужасно неприютно среди нагромождения вещей. Вроде того, когда приходилось ночевать в разоренных немецких городках: у камина аккуратно уложенные угольные брикеты, даже щепочки для растопки запасены; на кроватях уютные перинки в полосатых чехлах; в ожидании стоит на полу вместительная ночная посудина толстого фаянса. В разбитое окно врывается черный ветер, прослоенный, как сало мясом, алыми прожилками – отблесками близких пожарищ; город пылает. Воет, свистит ветер, а то замолкает, прислушивается, как звеня проносится тяжелый снаряд или длинно, однотонно прострочит станковой пулемет. И снова ветер воет, хрипло лает, догоняя кого-то. Не тех ли, кто должен был греться у камина, нежиться на белоснежном белье под перинкой.
А может быть, тех уже нет в живых?
С рассветом ветер поднимет и погонит тебя. Ты сквозь сон, не открывая глаз, хрипло спрашиваешь ординарца: «Ну, как, Васек, не горим еще?» – «Да нет, товарищ капитан, покедова порядок».
И тут, в квартире Варвары Борисовны, вначале Бутова преследовали кошмары, как и многих прошедших войну, раненых и контуженных.
Представлялось, что антикварные предметы эти один за другим вылетают в окно – резные стулья, чугунные подсвечники. Бронзовый светильник незатейливого фабричного литья на овальной зеленой рамке, обитый траченым молью плюшем, попадает «к себе», в дешевые номера, на которые Бутов насмотрелся в пройденных за войну городках Австрии, Венгрии и Германии. Прилепляется к пятнистой от сырости стенке узкого, как пенал, номерка, где только и умещаются кровать, стул да умывальник с желтой раковиной.
Светильник загорается.
На кровати голая женщина и мужчина какой-то – не сам ли Бутов?! – во сне не разглядишь. Они заняты своим несложным, птичьим делом. Мужчина, не отвлекаясь, нашаривает тяжелый армейский сапог со стальной подковкой и ловко швыряет в светильник. Снова в номерке темнота, пронизанная дребезжанием кроватных пружин.
А этот хрустальный сервиз летит себе на запад, откуда он в войну был вывезен, в бюргерский городок с единственной островерхой кирхой на центральной площади, памятником Гинденбургу, с биршенке и бирхауcами – местными пивнушками – на каждом углу. Долго кружит над узкими улочками, а после опускается в густые лопухи, на пустырь, когда-то занятый домом, где жили его хозяева.
А иногда ему снилось, что не только Аполлоны и Психеи с картин, но даже золотые багеты надвигаются, теснят. Он кричит: «Рота, за мной!» – и просыпается от собственного крика.
Кошмары мучили только первый год; после война стала забываться, и к нагромождению вещей он привык.
А потом он женился, по страстной, томительной любви, ни на минуту не отпускавшей, не любви даже, а плотской, чем-то принижающей зависимости. Родился сын Костя, и Варвара Борисовна – без всяких просьб – две комнаты отдала Бутовым, а сама переселилась в крайнюю, изолированную комнатку, небольшую, но светлую, с балконом.
С тех пор она начала словно бы уменьшаться – ссыхалась, «скукоживалась» – это слово откуда-то выкопал Костя, без особых причин ненавидевший ее. Сперва исчез у Варвары Борисовны белокурый шиньон. Обнаружилась гладко причесанная маленькая головка, где сквозь редкие седые волосики печально просвечивала неживая серовато-мучнистая кожа. Вместо туфель на высоком каблуке Варвара Борисовна стала носить войлочные заношенные шлепанцы, немилосердно шаркая ими.
От этого – но тут играли роль не только внешние причины – она словно бы вжалась в землю, как бы наполовину в нее ушла. И то, что осталось, тоже всем существом тосковало по земле, по последнему покою. А она жила.
Она стала ходить в церковь, и вместо прежнего аромата духов, за ней стлался стойкий запах ладана, свечей и еще чего-то холодного и неуловимого: близкой смерти?
Однажды, когда в доме никого не оказалось – Бутов был на работе, Наталья Михайловна ушла к заказчице, а Варвара Борисовна в церковь, – Костя снял все картины в комнате Варвары Борисовны, с корнем вырвал крюки, раздражавшие его дурацкие светильники и перенес старухины вещи частью в коридор, частью в темную каморку, а комнату занял сам.
– Как же так? – робко спросил Бутов, когда вернулся с работы.
– Надо самой уступать дорогу согласно правилам уличного движения, – поучительно ответил Костя. – Кто не умеет – дадим по мозгам.
Он говорил, ни на минуту не прекращая работы, перенося в старухину комнату ржавую рапиру, книги, диван-кровать, шкаф, гантели, стол, велосипедный насос и умело прилаживая свое имущество в подходящих местах.
Когда старуха под вечер вернулась из церкви, приборка уже закончилась. Она открыла было дверь в прежнее свое обиталище, все поняла, будто давно ожидала того, что произошло сегодня, часто закивала седенькой головкой на тонкой морщинистой шее и скрылась в каморке.
А Костя сказал вслед:
– Старикам, как говорится, почет, а молодым подавай жилплощадь.
Слыхала ли старуха Костино напутствие, неизвестно. А Бутов слышал, конечно. Но не вмешался. И в нем возникло ощущение предательства: что, вот, он совершил предательство и неизбежно сполна за него расплатится; так неизбежно, что если расплата не придет до его смерти, то, значит, есть другая, загробная жизнь, где она совершится, не может не совершиться.
Костя тем временем, что-то такое насвистывал, задвинул дверь в соседнюю комнату шкафом, совсем отделяясь от остальной квартиры.
И еще Бутов почувствовал, но не так четко, не так передаваемо словами, будто какая-то сила – жизнь? – влекла и влечет его по стержню бурного течения, где один берег пологий, в розоватой дымке – небытие до рождения, а другой – неразличимый глазом, хотя и близкий, – небытие после смерти. И к тому, что влечет вдоль русла, протянулись тугие, как струны, тросы; трос лопнет, и сразу из ничего, то есть не из «ничего», а из этой самой силы жизни, возникнет другой – «порядок в танковых войсках», как говорили в войну. Но вот тросы стали лопаться, не заменяясь, так что осталось их совсем ничего, и Бутова сносит к другому, уже различимому берегу. Такой именно картины зрительно не возникало – мысль вещь нагая и лишь потом обнаруживает свою суть – думалось проще: «все как-то становится ни к чему, больше и больше – ни к чему».
И думалось так, когда Наталья Михайловна впервые сказала нелепый стишок – «И страстью воспылал…», а в углах ее губ возникла улыбочка.
Думалось так, когда старуха скрылась в темной каморке, отделенной от коридора ситцевой занавеской; из каморки не доносилось ни звука, будто она умерла там в душной темноте; но не умерла же. А из бывшей старухиной комнаты звучали четкие Костины шаги и насвистывание.
Все ближе и ближе к неразличимому берегу.