Смерть и воскрешение А.М. Бутова (Происшествие на Новом кладбище) - Александр Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он отражается всеми годами, всеми без исключения мгновениями прожитого в собственной мысли, как в постороннем, как в недвижном закатном облаке, в замерзшей ночной реке. Она – мысль – разглядывает его со стороны – зорко и равнодушно.
Что он есть? Добрый человек без добрых дел? То есть были и добрые дела, но без цели, без следствия, без радости, без хоть следочка, оставленного ими пусть в одной душе, – бессильные, вялые.
Что он? Человек, оставляющий за собой пустоту? Но пустота и есть зло.
Встретился однополчанин-майор, сказал, что назначен директором Института, и с ходу предложил зачислиться к нему: «Не боги горшки обжигают!»
– А я, знаете ли, как раз думаю о чем-то таком… ну, отчасти божественном, – неопределенно ответил он.
– Стишки, что ли? – спросил майор, вспомнив опыты Бутова в дивизионной и армейской газетах.
– Вроде…
– Однако и кусать чего-то надо.
– Конечно.
– У тебя как? Родственники и прочее? Сейчас строго.
– В порядке.
– Заходи и оформляйся!
Секундное колебание и:
– Пожалуй, зайду…
Зашел и стал ученым. Только какой именно наукой пришлось заниматься в Институте, почему-то не вспоминалось. Да разве это так уж важно?! Стал ученым; точнее – научным сотрудником.
С кем со-трудником? В каком труде?
Мысль доходила помимо слов, сама собой перестраивая атомы мозга: доходила скорее не пониманием, а ощущением.
3
Бутову видится черное пространство с отдельными, друг от друга далеко отдаляющимися пузырями, которые то набухают, наполняются тенями, то пустеют, делаются совсем тусклыми, а то исчезают. Ему вспоминаются строки Шекспира: «То – пузыри, которые рождает земля, как и вода». Он понимает – вернее, ему внушается как-то, что черное пространство это – бескрайнее болото смерти, и видит он в нем только то, что связано с ним, Бутовым, вызвано его присутствием – прежним, воспоминаниями о нем; больше ничего.
И когда эти пузыри бледнеют или лопаются, погружаются в болото смерти, это означает только одно, от него не зависящее: он забывается, отблеск его жизни уже – так быстро?! – стерся. И он вглядывается в один из этих серых пузырей, с непривычным еще, странным безразличием смерти, но и с любопытством, только другим, чем у живых, – холодным, с этой обязанностью знать, последней обязанностью, не погашенной смертью. Будто ему придется свидетельствовать.
Где? О чем?
И он запоминает – это для будущего свидетельства, – что там, на земле, кроме Натальи Михайловны и Дерюгина – «домашнего человека», кроме Кости, есть еще эта – Варвара Борисовна. Но она вдруг как бы выпрямилась, как бы наполнилась силой, властью даже, и рот ее крепко сжат, так что почти незаметно, какой он старчески впалый. А посреди комнаты – стол, сейчас раздвинутый, как при прежних редких праздниках. И на столе лежит он, Бутов; а рядом на табуретке миска с теплой водой, мыло и чистая тряпочка. Наталья Михайловна хочет его обмыть, берет в руки мыло и тряпочку, но эта, с такой неожиданной для нее теперь властью и силой, за которую давным-давно Костя тайком называл ее Екатериной Великой, отстраняет жену. И говорит:
– Так не положено, чтобы близкие обмывали, а я что ж, я седьмая вода на киселе. Мне можно.
Сказав это, уносит мыло – «и мыло не положено», – скрывается в своей каморке и, обмокнув губку, принесенную оттуда, не обмывает, а именно обтирает тело Бутова.
И так же властно, не глядя на Наталью Михайловну, но обращаясь именно к ней, говорит: «Белье чистое, костюм, тапочки!»
Наталья Михайловна открывает платяной шкаф, протягивает смену белья и серый латанный костюм. Варвара Борисовна белье принимает и начинает его, Бутова, очень ловко, но не быстро, без малейшей торопливости, обряжать, а костюм швыряет на пол: «Давай синий, ничего – Дерюгин твой обойдется».
И Наталья Михайловна, словно не смея ей возразить – очень странно, – достает, хотя с некоторым колебанием, синий парадный костюм, единственный, который был у Бутова.
Варвара Борисовна кивает сухонькой головкой на тонкой морщинистой шее и так же, совсем неторопливо, но осторожно, ловко обряжает Бутова в костюм, надевает ему носки, а старые грязные шлепанцы отбрасывает; и говорит, то есть именно приказывает, Наталье Михайловне:
– Пойди, купи новые! Покойник этих не примет.
Наталья Михайловна так же безропотно выходит из комнаты. Пока ее нет, Варвара Борисовна говорит, обращаясь то ли к аспиранту Степке, то ли к любимцу своему Косте – «Котьке», то ли к самой себе:
– Это еще когда я молоденькой пребывала, хоронили девицу, а на ноги ей – туфли на высоком каблуке; а там дорога длинная, ох какая длинная – как же, чтобы на высоком каблуке? И покойница на следующую ночь вернулась, стала стучать в окошко. Пока петухи не запели, стучала, – наш-то город тогда маленький был, да и какой там город – не то поселок, не то деревня. Родные чуть со страху не померли. Спасибо, батюшка умный был, старый, все знал. Рассказали ему, а он: «Вчарась через дом от вас вьюнош преставился, вот и положим ему в гроб тапочки, он их передаст». Так и сделали. И та больше не заявлялась, не стучала в окно. Так-то…
Когда Наталья Михайловна пришла, Варвара Тимофеевна взяла у нее из рук тапочки и надела Бутову. А после снова скрылась в своей каморке, вернулась с маленькой иконкой Николая Чудотворца и повесила ее в красном углу, где она прежде висела. Велела «Котьке» прибить полочку и еще гвоздик для полотенца. Костя, который прежде обложил бы старуху, а может быть, и икону сорвал, да и выбросил в камин, сжег бы со зла, – молча сделал все, что велела Варвара Борисовна.
А когда Наталья Михайловна стала мыть пол в комнате, старуха взяла у нее из рук ведро и тряпку, и снова, строго так, сказала:
– Кто же велит мыть к порогу. Еще кого вымоешь, потом рада бы вернуть, да нельзя. Хорошо если меня вымоешь, а если, упаси бог, кого еще…
Сказала и стала мыть сама – не к порогу, а от порога.
А после принесла из своей каморки лапы ели – что же, она знала о предстоящей смерти и заранее лапы эти добыла? Или хранила их для своего последнего пути? Костя поднял было одну веточку, но она строго и испуганно крикнула:
– Брось! Болезнь прилипнет. Смерть.
Костя побледнел даже и бросил ветку, попятился от нее, все так же беспрекословно слушаясь старухи. А она снова скрылась у себя и вынесла тарелку с картошкой и жареной котлетой, открытую бутылку кваса, поставила на полочку рядом с иконой и, снова неизвестно к кому обращаясь, сказала, чуть приподняв голову:
– Так-то вот, придет душенька Лександра Максимовича, поест, – помнится, он любил котлетки и квас тоже любил. Вот и легче будет в пути.
А мертвый Бутов почувствовал, что он действительно готов к пути, только неизвестно, куда этот путь приведет.
И когда вернулись с похорон, с этого Нового кладбища, – старуха не ездила хоронить, все пока наладила для поминок: миску, из которой обмывали покойника, вместе с водой, честь по чести, как положено со старины, закопала на задворках, где никто не ходит, поставила большую тарелку риса, сваренного с изюмом, на столик прямо у дверей квартиры, и следила, чтобы каждый попробовал, иначе покойнику будет горько; а в каминной во всю длину стола расставила и жареное, и вареное.
Костя оглядел стол, увидел, что водки нет, ни водки, ни вина, подмигнул Дерюгину и они выбежали, да так быстро вернулись с ящиком спиртного, что гости не успели рассесться за столом. Но Варвара Борисовна не своим голосом закричала – ну, что на Степку Дерюгина крикнула, это понятно, не уважала она его, – но и на Костю тоже закричала:
– Вон несите, а то Лександра Максимовича вино зальет. Не будет ему пути. До самых сороковин, хоть убейте, ни капли спиртного в дом не допущу.
Костя с Дерюгиным не стали спорить, не сказали даже «тоже суеверие» или как-нибудь иначе, позлее, как непременно сделали бы раньше, а покорно унесли ящик, только выхлебав на лестнице из горлышка бутылки по половине.
И когда все расселись, прочитала шёпотом молитву, – а гости стояли, пока она читала, – перед тем, как всех оделить рисом. И второй раз поднялись, когда она читала молитву, перед тем как зачерпнуть каждому гостю киселя.
4
А перед мертвым Бутовым между тем одно за другим проходили видения. Когда-то на фронте он подорвался на мине, был ранен крошечными осколками в глаза и ослеп. И первое время в госпитале он как-то не переживал, не понимал свою слепоту. А потом, ночью, может быть – ночь была все время – девушка-санитарка наклонилась над ним и на мгновение коснулась упругой грудью. И он вдруг понял, что жив. И понял, как это страшно, если он ослеп навсегда. А потом госпитальный врач подвел его к окну и спросил: «Чувствуете свет?». «Н-нет… Кажется… Немножко». Врач осторожно снял повязку, резанула острая боль, Бутов зажмурил глаза, снова через силу открыл, и увидел синь – он стоял лицом к окну, – одну бесконечную синь, бескрайнее, завораживающее пространство сини.