Жаждущие престола - Валентин Пронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Без хлеба православный человек не мыслил существования. В одной Москве погибло до полмиллиона человек, устрашающе сообщает летопись[4]. Царь скорбел и хоронил умерших на свои средства. Кроме того, Борис велел продавать хлеб за половинную цену. Бедным семьям, вдовам, сиротам и особенно служащим при дворе и на охране Кремля немцам отпущено было много пудов зерна даром.
– Господь наказал Русь за страшный грех безбожного Бориса, – открыто говорили на московских улицах изможденные мужики в драной одежде, – за убиение наемниками его сына царя Ивана Васильевича, невинного младенца Димитрия… За то и терпит вся наша земля православная… За то, что сам-то Борис не по закону, а самовластно захватил престол царский… Смилуйся, Спасе наш, не дай за кровавый грех погибнуть всему роду христианскому…
И вокруг худые, как скелеты ожившие, с запавшими щеками, с исплаканными глазами женщины кивали согласно. Прижимали к себе синеватых морщинистых головастиков – истощенных детей своих и крестились дрожащим двоеперстием. Несмотря на все усилия властей спасти народ от голодной смерти, население (от князей и бояр до замученного тягловым трудом смерда) ненавидело царя.
По многим, даже близким к Москве, городам витала крамола. Вспыхивали, как солома в смоляных кадях, бунты.
– Смерть Борису! Цареубийце смерть! – кричали ожесточенные, изголодавшиеся люди. – И потомкам цареубийцы смерть такожде!
За голодом и мором последовали множественные разбои по всем дорогам, по всем селам и городам. Беспощадные грабители рыскали вокруг Москвы и в самой столице. Шайки нападали на царские, боярские, купечесие обозы. Толпы холопов из знатных домов бросились грабить и убивать. Их число увеличивалось холопами опальных бояр, которых никто не желал приютить и накормить из боязни доноса царю.
Нищий, голодный люд побежал к границам Московского царства: на Дон, на Терек, в Северскую Украйну, которая и так была переполнена людьми озлобленными – и на поляков, и на москалей, и на крымских татар, а больше всего на безбожного и греховного царя Бориса. Они готовы были сражаться со всеми, не жалея жизни, которая в это время ничего и не стоила.
Царские рати бились отчаянно с вооруженными разбойниками. Возглавил разбой какой-то неведомый (не то из казаков-черкасов, не то из местных беглых крестьян) атаман Хлопко Косолап. Окольничий царя Иван Басманов погиб в сражении с лихими людьми. Однако Хлопка взяли в плен, пытали на дыбе огнем нещадно и четвертовали на деревянном помосте – наискось от Фроловской[5] башни, посреди Красной площади.
II
На третий год ниспослал Бог милость: хлеб поднялся, заколосился, дал урожай. Голод отступил, стало вроде полегче. Однако люд московский, – опытная, битая, многое знавшая городская толпа продолжала роптать, ждала чуда или каких-нибудь невиданных перемен.
Во дворе одной из семей большого и знатного на Москве рода князей Шуйских, у Скопиных, сошел по крутым ступеням из терема восемнадцатилетний царский постельничий князь Михайла. Высокий, стройный, плечистый, с приятным открытым лицом и серыми большими глазами, смотревшими не по возрасту вдумчиво и сосредоточенно. Вывели конюхи из конюшни рослого саврасого коня для молодого князя – ехать ему в Кремль, на царскую службу.
– Держи стремя, Федор, – сказал старший конюх Иван Китошев, мужик сильный, чернобородый, любивший преданно молодого князя Михайлу, соблюдавший во всем чин и порядок.
Другой слуга, часто сопровождавший Михайлу Васильевича, стриженный в кружок, русый, проворный Федька поддержал стремя, даже зарумянился от горделивого удовольствия. Он был почти погодок князю, но тот брал его постоянно с собой в Кремль к выходам самого царя, на царскую охоту или по каким-либо мелким поручениям.
– Я с тобою, княже? – спросил Федька, надеясь на обычное снисхождение незлобивого господина, который зря никогда не наказывал холопов.
– Куда ж без тебя, – усмехнулся Скопин, легко поднялся в седло, поправил шапку, отороченную куньим мехом, взмахнул витой плетью. – Отворяйте-ка ворота.
Два всадника выехали со двора, подбористой хлынью[6] двинулись по нелюдным поутру улицам в сторону стен и башен с железными флагами-флюгерами. Князь был в синем кафтане с серебряным шитьем на груди, в подбитой мехом накидке – на одно плечо. Сабля с посеребренной рукоятью. Однако ножны без финифти и каменьев, простые, сверху кожаные, перехваченные медными кольцами. Слуга приоделся в Кремль: на нем темный шугай[7] с ясными пуговицами, с круглым галунным воротом, шапка суконная, сизая, с красными отворотами спереди. Сабля стрелецкая, стремянного конного полка.
Постепенно толпы людей выходили из домов своих, копились в слободах. От слобод пробирались к Торгу – тащили всякую всячину: вареную говядину, капусту квашенную в бадьях, яблоки моченные в бадьях же, рыбин вяленых, оладьи с творогом, в сулеях и крынках – медовуху, водку на хрене, простоквашу и топленое молоко. Холсты несли – простые и беленые, иной раз тонкое полотно с вышивкой, шерсть баранью для вязки, сукна грубые и поприличнее ткани.
В кузнях уже пыхтели меха и грохали молоты. В подвалах, открытых, дымящихся вонью и заваленных обломками жести, старых чугунов и обрезков полосового железа лудили, плавили олово больные, кашляющие железных дел мастера. Выбегали отдышаться подмастерья – отроки жалкого вида, с желтыми лицами и посиневшими от такого ремесла губами.
Уж прошла в Кремль смена стрелецкого караула. И у Спасского моста толпа стала гуще, шумливее. Здесь безместные попы торгуют молебнами. Пристают к мирянам без совести, за грудки хватают. Близ церкви Покрова[8], пестрой, как магометанские мечети в Казани, есть патриаршая изба, где законно дают разрешение попам служить на дому. Однако имеющих законное разрешение немного. Остальные попы берут нахрапом, перехватывают у «законников» желающих отслужить молебен. Потому вечно здесь гвалт и ругань, каждый норовит отстоять свою выгоду. Нередко доходит и до драки, до крови.
Однако народ не осуждал воинственных попов.
– Че ж поносить честных отцов-то? – разводил руками иной ремесленник или купчик. – Всякому на сем свете жрать хотца… А как ему, попу-то, копейку добыть, когда и сорока сороков московских церквей на всех не хватает. Христиане ныне скупы стали. И для Бога не особо щедроты являют. Были нам за грехи наказания Господни, будут и еще за алчбу[9] нашу.
В том самом гулком, крикливом месте подъехал Скопин-Шуйский со слугой Федькой к колымаге, запряженной знакомыми лошадьми да управляемой знакомым возчиком в нарядной одежде и красном кушаке. По бокам и сзади охраняющие холопья в охабнях из дорогого сукна. У каждого при бедре – сабля, за поясом пистоль да топорик боевой: словно на войну собрались.
– Стой. Стой-ка, Миша, подсядь ко мне, – послышался сипатый, известный Скопину с детства голос.
Михайла Скопин спешился, передал поводья Федьке и толкнулся в дверцу колымаги. На седалище с пуховыми подушками, держа перед собой княжеский посох, расположился старший и влиятельнейший всего рода Шуйских, темноликий, приземистый старик, тщедушный, с седеющей бородой и не по-русски горбатым носом. Князь и думный боярин, прослывший в народе лукавым царедворцем.
– Здрав буди, князь Василий Иванович. Бог тебе в помочь, дяденька, – почтительно произнес Михайла.
– И ты здрав будь, племянник, – кивнул прилизанной головой Шуйский; шапку горлатную[10] черного соболя старик упирал в колено. – На службу к ехидному самовластцу Бориске спешишь? Ох, худы наши дела-то. Нас «рюриковичей» Бориска ненавидит и не щадит, Господь покарай его изверга окаянного… Не грозного ли царя Иоанна Васильевича повадки перенял?..
Слегка побледнев из-за слушанья слов, за которые легко было попасть на плаху, юный князь приложил ладонь к широкой груди.
– Что сетовать да роптать, дяденька Василий Иванович! На то, верно, воля Божия, какой царь на престоле Руси. А наша судьбина престолу царскому служить честно… – Скопин покрутил головой с некоторой досадой: молодцу хотелось жить весело, от остального он пока старался отмахиваться. Ведь каждому свое предписано Божьим промыслом. Кому возвышаться и радоваться, а кому тяжкий крест испытаний и казней нести покорно.
– Ты не боись, что нас с тобой услышат, – скривив сухие губы под редкими усами, хмыкнул Шуйский. – Я не дурак такое зря болтать. Сказанное в моей избе на колесах с воли-то никто не узнает. Приклонь ухо, я тебе поведать чтой-то хочу.
Михайла Скопин приблизил ухо к шепчущему опасные вести старшине рода Шуйских.
– Уж сколь годов-то прошло с той поры, как посылал Борис меня в Углич удостовериться воочию в истинной смерти семилетнего царевича Димитрия. Я тогда все обследовал и доложил царю о гибели младенца. Будто бы играл царевич неосторожно с ножичком да в припадке падучей сам себя и зарезал. Вот я, повторял сию сказку, старался для Бориса казить[11] настоящее-то дело, чтоб ему услужить. В самой же сути убит был царевич по тайному указу Бориса, чтоб царевич не подрос да не мог бы явить притязаний на отецкий престол. А народ, али кто подставной, как увидал крови младенца, так и порвал сразу Битяговского и других убивцев, чтобы под следствие их не привести. Знал про все то преступный царь наш и уверился в тишине на сей случай совершенно. А тут вдруг последнее-то времячко стал меня в пустой чулан зазывать и спрашивать с бранью, правду ли я тогда обсказал о смерти Димитрия. Я крещусь, клятву даю Божеским именем, што все то мной явлено по чистой правде и ничего измышленного быть не может. Он вроде бы успокоится, хрипеть-дрожать перестанет. А седмица пройдет, опять тащит меня за рукав в глухое место и давай признанья от меня требовать: жив ли остался царевич али не жив? Будто совсем, окаянный, ума решился!