Плен - Лев Гумилевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эх, какой прошел…
Пыляй взглянул на него. Тот ответил зло:
— Трех пропустили! Один жирненький, как буржуй. Вот — маленький, а уж с пузом.
Пыляй потянулся, схватил по пучку просвирника в пальцы и выдрал его с корнями:
— Ах, в деревне хорошо, Ванюшка!
— Ты деревенское житье помнишь?
— Должно, что помню, коли говорю. Скушно мне тут.
— Каином не баловался?
— Нет. От него нос гниет.
— Врут, чай!
Они помолчали.
— Есть которые без него жить не могут. Коська — он нюхает. А я не привык. Пробовал. И водку глушил. Зря все это: пожрать бы хорошенько да спать. Ничего не надо. Душу бы отдал.
Пыляй чихнул и освеженные слезой глаза поднял на небо.
— Я бы душу отдал — рыбу ловить. Вот люблю…
Невинная страсть друга не понравилась Ванюшке.
Он отвернулся к щели с досадой.
— Тебе бы в приют, дурному, лучше бы было.
— Там рыбы не ловят, — отрезал тот.
Резкий ответ не утишил Ванюшкиного гнева. Он раздраженно ответил:
— Ну, ступай, вон, рельсы клади! Землю таскай. Камни, вон, бить можно. До ночи работай, а там хоть рыбу лови, хоть что…
Пыляй не ответил. Он не знал ни радостей ни горестей тех, кто клал рельсы, бил камни на мостовой или работал в каменных фабриках с высокими трубами, струившими едкий дым. Он не знал, как живут люди в домах, за стенами, за окнами, в тепле. Это был другой мир и о нем думалось меньше, чем об этой траве под ногами, об этом одуванчике, расцветшем из занесенного ветром лохматого семечка и глядевшего теперь на мальчишку укоризненным желтым глазом из заплесневелых кирпичей китайской стены.
Предостерегающий и вопросительный свист врезался в воздух. Ванюшка ответил утвердительно тотчас же. Пыляй оглянул безлюдный переулок и свистнул так же протяжно, как тот.
В тот же миг кто-то вскрикнул внизу, но крик погас, как свеча от ветра. Через минуту взлохмаченная орава ребят взобралась на стену. Среди них Пыляй увидел девчонку с накинутой на голову коськиной рубахой. Ребята, пригибаясь к земле, так, чтобы не видно было снизу, волокли ее за собой.
Девочка не шла, не барахталась. Ее везли, как мешок. Пыляй с любопытством поглядел на ее ноги, волочившиеся по траве, на желтые, ощерившиеся ботинки с чернильным пятном на носке!
Он переглянулся с Коськой и пошел вслед за ними.
Никто не заметил странного происшествия у Проломных ворот. Коська насмешливо оглянул сверху Москворецкую набережную, пешеходов на мосту, вереницу трамваев.
— Тут держать будем? — осведомился Пыляй равнодушно, кивая на круглую раскрытую башню, к которой они подходили.
— До ночи, — буркнул Коська.
— А там?
— Перетащим в ту, в подвал!
Квадратная башня Китайского проезда приветливо зеленела шатровой крышей невдалеке. Пыляй равнодушно поглядел на дымящуюся под боком у нее аппретурную фабрику, на голубые главки маленькой церковки перед ней и спустился за ребятами в круглую башню через каменную щель.
Ребята расползлись по соломе, заваливавшей каменный пол. Коська торопливо раскутал голову пленницы. Девочка вздохнула и открыла глаза.
Она лежала навзничь и видела только небо над собой да зубчатую стену бескрышей башни, когда-то грозной, щетинившейся сверкающими секирами стрельцов, а теперь похожей на заброшенный сеновал крепостного хозяйства.
Она закрыла обожженные солнечным светом глаза, соображая, что случилось. Ребята молчали. Они из дальних углов рассматривали маленького человека из другого мира, как вещь.
Вещь эта представлялась хрупкой, непрочной и капризной. Если бы понадобилось снова тащить девчонку мешком по стене, у маленьких разбойников опустились бы руки от нерешительности. Невероятно было, что от такой встряски девчонка не развалилась на куски, как фарфоровая кукла, а отделалась лишь испугом да отставшей подошвой на башмаках.
Пыляй глядел на пленницу, упершись руками в бока, и качал головой. Коська взглянул на него недовольно. Он пояснил сухо:
— Лучше бы мальчишку взять!
— Почему же это?
— Легче бы с ним!
— Ну, это поглядим еще!
— Погляди! — проворчал Пыляй и отошел, словно слагая с себя всякую ответственность за дальнейшее. Коська решительно подошел к девочке.
— Жива ты, девчонка?
Девочка привстала, оглянула свою тюрьму, суровые лица сторожей и тут же вихрем метнулась к зиявшей в стене трещине. Может быть, она и сумела бы добраться до выхода, но ноги ее увязли в соломе и Коське не стоило большого труда перехватить ее на ходу.
Он свистнул в знак удивления и покачал головой.
— Вот ты какая! Ну, гляди — не сломай башки!
Он опустил руку на ее плечо с такой силой, что девочка упала на пол уже без всякой попытки к борьбе.
Глава вторая
Чугуновы сбиваются с ног
Был двенадцатый час ночи. Девочка не возвращалась. Тревога сменилась страхом, страх переходил в ужас. Лицо молодой женщины прорезали первые складки отчаяния: при электрическом свете они казались неизгладимо глубокими. Сердце матери не мирилось с действительностью, и женщина металась по комнате, как в запертой клетке.
Иногда она останавливалась у окна, пустыми глазами глядела в ночь, осиянную матовым заревом газовых фонарей, и шептала, как заклинание:
— Аля! Аля! Доченька Аля, приди! Приди!
Заклинание не действовало. Кремлевские башни, упиравшиеся в небо золотыми орлами и даже ночью блистающие главки кремлевских церквей оставались далекими и холодными. Безучастно сверкали на Москворецкой набережной огни трамвая и с глупой важностью ревели автомобили. За окном жизнь шла своим чередом. Равнодушие каменной улицы к живому страданию было нестерпимо.
Наталья Егоровна задернула занавеску. Ее охватила слабость отчаяния. Она опустилась на стул и положила голову на каменный подоконник. Так, не замечая времени, но вздрагивая от каждого звука, похожего на звонок, на скрип отворяющейся двери, на шаги мужа, ждала она бесконечно долго. Порой она теряла сознание от боли и слабости и снова приходила в себя, когда забегала в комнату сочувствующая соседка или сосед. Они входили без стука, без спроса, так, как входят в дом, где есть покойник: дома, посещенные несчастьем, становятся открытыми и доступными для всех любопытных.
Наталья Егоровна приоткрывала глаза. Маленькая, кругленькая, розовенькая до восьмидесяти лет старушка становилась у притолки.
— Ничего не слышно о девочке?
— Нет.
— То-то, и я прислушиваюсь за стенкой — нет. Вот оно несчастье какое…
Бессильная защититься от нашествия советчиков и печальников, обезумевшая от горя мать не отвечала. Старушка, отерев костлявыми пальцами сухой рот, говорила наставительно:
— Дети такие пошли нынче, что сладу с ними нет. Да и родители — потатчики… Хороша и ты, матушка, Наталья Егоровна, распустила девчонку! Ну, виданное ли это дело, чтоб в такие годы девчонка шла куда хотела. У них и собрания, и заседания, и прогулочки всякие! Сама виновата, матушка…
Может быть, у Натальи Егоровны нашлись бы силы с гневом прекратить эту болтовню, если бы она слышала ее. Но она не понимала слов, она только приглядывалась к быстро шевелящимся губам старушки и покачивала головой, думая о своем. Старуха же, ободряемая молчанием хозяйки, двигалась от притолки к столу и продолжала говорить. Слова сыпались, как мелкий, не страшный, но докучливый и холодный осенний дождь и от них, как от дождя за окном, в комнате становилось серо и скучно:
— Новые порядки кругом, а вот что от них происходит. Приятно глядеть, что девочка бойкая, ответить умеет, в карман за словом не полезет… А как доведет, вот, до такого несчастья эта бойкость, так скажешь: нет уж лучше по-прежнему бы!
Нудные слова, как капли, продалбливающие и камни, доходили, наконец, до сознания матери.
— Что по-прежнему? — переспросила она.
— Я говорю, — с новой охотой и уже садясь возле хозяйки начала старуха, — лучше уж по-прежнему бы тебе Алю держать в руках. Бойкости-то в ней этой бы не было, да зато дома бы сидела, мать слушала, к хозяйству приучалась, родителям помогала… Жила бы, как мы жили…
Наталья Егоровна вспыхнула, ответила с резкостью:
— Я хочу, чтобы моя девочка человеком была!
— А мы что же, не люди? — обиделась старушка.
— Нет, люди! — слабо ответила она, не желая вступать в пререкания, — тоже и мы люди…
— Ну то-то и есть. Не знаю уж, матушка, Наталья Егоровна, чего тебе нужно?! Живешь, слава богу, жаловаться тебе не на что…
Наталья Егоровна, не слушая ее, добавила тихо:
— Только вот не людьми нас называют, а бабами. И верно, что бабы…
— А что тут обидного? Ничего обидного нет.
Наталья Егоровна махнула рукой, точно отгоняя докучающую муху. Старуха помолчала, потом возвратилась к прежнему, выливая из себя последние остатки душивших ее слов.