Мадемуазель де Мопен - Теофиль Готье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Умение писать отзыв на книгу не требует много времени и доступно людям самых скромных способностей.
«Коль скоро вы собираетесь читать эту книгу, уединитесь понадежнее у себя дома; не бросайте ее на стол. Если ваши жена и дочь откроют ее — они погибли. Эта книга опасна: она учит пороку. Возможно, она снискала бы шумный успех во времена Кребийона, на уединенных виллах, за изысканным ужином у какой-нибудь герцогини, но теперь, когда нравы стали куда чище, но теперь, когда народная десница разрушила прогнившее здание аристократии… и т.д. и т.п., теперь, когда… теперь, когда… в каждом произведении нам нужна идея, идея… а, вот: нравственная и религиозная идея, которая… нам нужен возвышенный и, в то же время, глубокий взгляд на вещи, отвечающие потребностям человечества; и как прискорбно, что молодые писатели приносят в жертву успеху самые святые понятия и транжирят свой талант (который, кстати, мы за ними вполне признаем!) на похотливые описания, которые вгонят в краску даже драгунского капитана (застенчивость драгунских капитанов — после открытия Америки самое великое открытие всех времен). Разбираемый нами роман напоминает «Терезу-философку», «Фелицию», «Папашу Матье» и сказки Грекура». Как видно, добродетельный журналист — большой знаток по части скабрезной литературы; хотелось бы мне знать почему?
Страшно подумать, что, судя по газетам, множество почтенных промышленников пера вполне обходятся этими двумя рецептами, чтобы прокормить себя и свои многочисленные семьи, служащие для них материалом.
Я, надо думать, самый чудовищно безнравственный человек в Европе и за ее пределами, поскольку в теперешних романах и комедиях усматриваю ничуть не больше бесстыдства, чем в романах и комедиях былых времен, и просто не понимаю, с какой стати уши господ газетчиков сделались вдруг столь по-янсенистски чувствительны.
Не думаю, что самый непорочный журналист осмелится утверждать, будто Пиго-Лебрен, Крейбийон-сын, Луве, Вуазенон, Мармонтель и все остальные романисты и новеллисты уступают по части безнравственности — поскольку они и впрямь безнравственны — самым неистовым и разнузданным творениям гг. такого-то и такого-то, коих я не называю из уважения к их стыдливости.
Только вопиющая недобросовестность заставит с этим не согласиться.
И пускай мне не возражают, что я, мол, привожу малоизвестные или вовсе неизвестные имена. Если я не ссылаюсь на великих и знаменитых, то это еще не значит, что они не могли бы подкрепить мои утверждения своим огромным авторитетом.
Романы и повести Вольтера, если отрешиться от их достоинств, ничуть не более пригодны для раздачи в качестве наград желторотым питомцам пансионов, чем «Безнравственные рассказы» нашего друга, страдающего ликантропией, или даже «Нравоучительные рассказы» слащавого Мармонтеля.
Что мы видим в комедиях великого Мольера? Видим священный институт брака (стиль катехизиса или газетчика), над которым потешаются и глумятся в каждой сцене.
Муж — старый, безобразный и чудаковатый, парик сидит на нем криво, одет он старомодно, ходит с палкой, набалдашник которой изогнут птичьим клювом, нос у него перепачкан табаком, ноги коротенькие, брюхо необъятно, как бюджет. Во рту у него каша, говорит он только глупости, а делает то же, что говорит; он ничего не видит, ничего не слышит; его жену целуют прямо у него под носом, а он не понимает, в чем дело, и так продолжается до тех пор, пока он сам и вся публика в зале не убедятся, что ему наставили рога, и тут эта публика, весьма и весьма просвещенная, взрывается бурными аплодисментами.
Сильнее всех аплодируют сами женатые.
У Мольера брак зовется Жоржем Данденом или Сганарелем.
Адюльтер носит имя Дамиса или Клитандра, для него не скупятся на самые нежные и чарующие слова.
Адюльтер всегда юн, прекрасен собой, строен, рангом не ниже маркиза. Он входит, напевая в сторону мелодию самой новой куранты, он прогуливается по сцене с самым непринужденным и победоносным видом на свете; он чешет себе ухо розовым ноготком кокетливо оттопыренного мизинца; он расчесывает свои чудные белокурые волосы черепаховым гребнем и расправляет на штанах пышнейшие кружевные воланы. Его камзол и широкие штаны до колен сплошь покрыты шнурами и шелковыми лентами; кружевной воротник вышел из рук искуснейшей мастерицы; его перчатки благоухают слаще росного ладана и лука-резанца; его перья стоят луидор штука.
Как горит его взор, как румянятся его щеки! Как улыбчивы его уста! Как белы зубы! Какие у него нежные, чисто вымытые руки!
Стоит ему заговорить, и с его губ срываются сплошные мадригалы да любезности, овеянные ароматом изысканного прециозного3 стиля и пронизанные благодушием; он читал романы и знаком с поэзией; он отважен и, чуть что, хватается за шпагу, он швыряет золотые направо и налево. А потому Анжелика, Агнесса, Изабелла, хоть они и благовоспитанные важные дамы, едва удерживаются, чтобы не броситься ему на шею, а муж в пятом действии регулярно оказывается в дураках, и его счастье, если эта участь не постигла его еще в первом.
Вот как трактуется брак у Мольера, одного из самых проницательных и возвышенных гениев в мире. Неужели в обвинительных речах, которые обрушиваются на «Индиану» и «Валентину», найдутся примеры похлеще?
Отцовству, если это возможно, достается еще крепче. Взгляните на Оргона, взгляните на Жеронта, взгляните на них всех.
Сыновья их обкрадывают, слуги колотят! Без малейшего снисхождения к их почтенному возрасту, выставляются напоказ их скупость, упрямство, глупость! Какие шутки, какие мистификации на них обрушиваются! Этих бедных стариков, которые все никак не помрут и не желают расставаться со своими деньгами, буквально выпихивают из жизни! Сколько разговоров о родительской долговечности! Сколько пылких речей против наследственного права, и насколько это все убедительней декламаций в духе Сен-Симона!
Отец — это людоед, это Аргус, тюремщик, тиран, он только и может, что препятствовать браку на протяжении трех действий вплоть до финального благословения. Отец — это наиболее полное выражение осмеянного мужа. Сын у Мольера никогда не подвергается осмеянию, потому что Мольер, подобно всей пишущей братии во все времена, льстил молодому поколению за счет стариков.
А Скапены в полосатых неаполитанских плащах, в шапочках, сдвинутых на ухо, с пером, развевающимся в воздухе, — не правда ли, что за благочестивые, непорочные люди, хоть причисляй их к лику святых! Каторги полны честных малых, не натворивших и четверти того, что выделывают эти молодцы. Плутни Триальфа бледнеют рядом с их плутнями. А какие бестии все эти Лизон и Мартон, батюшки! Уличные девки — и те не такие бывалые, не такие языкатые! До чего умело они передают записку, стоят на страже во время свидания! Право слово, этим девицам цены нет — и услужливы, и способны дать добрый совет.
Сквозь все эти комедии и путаные интриги мы прозреваем, как волнуется и суетится очаровательное общество. Обманутые опекуны, рогатые мужья, распущенные служанки, слуги-мошенники, безрассудно влюбленные барышни, распутные сыновья, неверные жены; чем это лучше прекрасных молодых меланхоликов и несчастных слабых женщин, угнетенных и страстных, о которых мы читаем в романах и драмах наших нынешних модных литераторов?
И никакого финального удара кинжалом, никакой неизбежной чаши с отравой: развязки так же благополучны, как в сказках, и все, вплоть до мужа, более чем ублаготворены. У Мольера добродетель всегда опозорена, всегда осыпана колотушками; ее венчают рога, она подставляет спину Маскарилю; назидание от силы разок мелькнет под конец пьесы, воплощенное в несколько мещанском обличье судебного пристава Лояля.
Все это мы говорим отнюдь не для того, чтобы нанести ущерб пьедесталу Мольера; мы не настолько безумны, чтобы надеяться поколебать этот бронзовый колосс нашими хилыми ручонками; мы просто хотели бы продемонстрировать благочестивым фельетонистам, лютующим против новых романтических творений, что старые, классические авторы, которых они что ни день советуют нам читать и брать за образец для подражания, намного превосходят нынешних писателей в разнузданности и безнравственности.
К Мольеру мы легко могли бы присоединить и Мариво, и Лафонтена — два столь противоположных воплощения французского духа — и Ренье, и Рабле, и Маро, и множество других. Но мы не собираемся сочинять курс истории литературы, излагаемой, с точки зрения морали, на потребу газетным девственникам.
Мне кажется, не стоит поднимать такой переполох из-за пустяков. На наше счастье, времена белокурой Евы канули в прошлое, и при всем желании мы не можем остаться так же примитивны и патриархальны, как обитатели ковчега. Мы не девочки, собирающиеся к первому причастию, и когда во время игры в рифмы вас просят срифмовать корзинку, не говорим в ответ: «Кремовый торт». К нашему простодушию примешивается изрядная доля учености, а невинность наша давно уже таскается по городу; кое-что дается человеку только единожды, и что бы мы потом ни делали, утраченного не воротишь, ибо ничто на свете не исчезает так быстро, как утраченная невинность и утраченные иллюзии.