Мадемуазель де Мопен - Теофиль Готье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но кто избавит нас от женщин и мужчин?
— Вы полагаете, сударь, что ваша побасенка нова? Она не новей Нового моста: она общеизвестна, как ничто другое; я даже не помню, когда я впервые это прочитал, грудным младенцем или еще раньше; а за последние десять лет мне об этом уши прожужжали… И вообще, сударь, да будет вам известно, нет ничего, о чем бы я не знал, и все мне приелось, и даже будь ваша мысль девственна, как дева Мария, я все равно утверждал бы, что видел, как она на всех углах предлагает себя ничтожным писакам и хилым педантам.
Эти журналисты вызвали к жизни орангутана Жоко, Зеленое чудовище, майсурских львов и множество других прекрасных выдумок.
Они постоянно жалуются, что им приходится читать книги и смотреть театральные спектакли. По поводу скверного водевиля они толкуют нам о цветущем миндале, о благоухании лип, о весеннем ветерке, об аромате свежих листочков; они прикидываются любителями природы, точь-в-точь юный Вертер, а сами из Парижа ни ногой и не отличат капусту от свеклы. Если на дворе зима, они распишут вам и услады домашнего крова, и потрескивающий огонь, и каминную решетку, и ночные туфли, и мечтательность, и полудрему; они не преминут процитировать знаменитый стих Тибулла:
Любо пронзительный ветр слушать на ложе покойном! —
и с помощью всего этого примут изящнейшую позу на свете, одновременно исполненную и разочарованности, и простодушия. Они выставят себя людьми, над которыми уже не властны творения им подобных; драматические страсти оставляют их столь же холодными и безучастными, как ножичек, которым они вострят свои перья, но в то же время они, подобно Ж.-Ж. Руссо, восклицают: «Вот барвинок!» Эти питают жестокую неприязнь к полковникам из театра «Жимназ», к американским дядюшкам, кузенам, кузинам, чувствительным старым ворчунам, романтическим вдовам, и пытаются исцелить нас от водевилей, доказывая всякий день в своих газетных подвалах, что не все французы — прирожденные пройдохи. Мы же, ей-богу, не видим в этом большого зла, совсем даже напротив, и с удовольствием согласимся, что искоренение во Франции таких любимых народом жанров, как комическая опера и водевиль, было бы величайшим благодеянием Всевышнего. Но хотел бы я знать, какой литературный жанр эти господа предполагают водворить на освободившемся месте. Хотя, пожалуй, хуже все равно не будет.
Другие клеймят дурной вкус и переводят трагедии Сенеки. В последнее время образовался новый батальон критиков в невиданном доныне роде — ими мы и замкнем шествие.
Одобрение они выражают самой удобной, растяжимой, гибкой, безапелляционной, напыщенной и неотразимой формулировкой, какая только может осенить критика. От нее бы не отказался и Зоил.
С их легкой руки теперь, когда желают опорочить какое-нибудь сочинение или разоблачить его в глазах простодушного и патриархального подписчика, его цитируют в искаженном виде или куцыми отрывками; обрубают предложение, увечат стихотворную строку таким образом, что сам автор признал бы эти цитаты сущей нелепицей; уличают его в мнимом плагиате; сопоставляют отрывки из его книги с отрывками из древних и новых авторов, не имеющими к ней ни малейшего отношения; обвиняют его в том, что он пишет слогом кухарок, с кучей солецизмов, что у него ужасный стиль и что он искажает французский язык Расина и Вольтера; всерьез утверждают, что его сочинение учит людоедству и что читатели этой книги неизбежно сделаются каннибалами или заболеют бешенством не позднее чем через неделю; притом же вся эта писанина, дескать, убога, старомодна и до отвращения разит отсталостью и косностью. Обвинение в отсталости, за которым тащился шлейф статеек и подвалов из раздела «Смесь», со временем тоже показалось недостаточным и настолько вышло из употребления, что одна только целомудренная и известная своей прогрессивностью газета «Конститюсьонель» еще повторяет с отчаянной отвагой это обвинение.
И тогда наконец изобрели критику, нацеленную в будущее, перспективную критику. Чувствуете, как это заманчиво, и какому богатому воображению обязано своим появлением на свет? Рецепт прост, можем вам его сообщить. Хорошая книга, которой обеспечен благоприятный прием, — это та, которая еще не напечатана. Книга, вышедшая в свет, неминуемо оказывается ужасной. Завтрашняя книга будет изумительна, однако завтра никогда не наступает.
Эта критика точь-в-точь как тот цирюльник, на чьей вывеске было написано крупными буквами:
ЗАВТРА ЗДЕСЬ БУДУТ БРИТЬ БЕСПЛАТНО.
Все бедолаги, прочитавшие объявление, сулили себе назавтра неизгладимое и несравненное удовольствие раз в жизни избавиться от щетины, не развязав кошелька, и от предвкушения этого волоски на подбородке отрастали у них на добрые полфута за ночные часы, предшествовавшие блаженному дню; но когда вокруг шеи у них уже была повязана первая салфетка, брадобрей осведомлялся, располагает ли он деньгами, и советовал им приготовиться к уплате наличными, а не то с ними обойдутся как с голодранцами и оборванцами; он клялся и божился всеми святыми, что перережет им горло бритвой, если они не раскошелятся, а несчастные бедняки, в доказательство своей правоты, скорбно и уныло ссылаясь на объявление, написанное такими крупными буквами. «Хе-хе, пузанчики вы мои, — возражал цирюльник. — Экие вы невежды, вам в пору вернуться на школьную скамью! В объявлении написано: завтра. Не такой уж я простак и пустомеля, чтобы брить бесплатно сегодня: мои собратья сказали бы на это, что я разучился своему ремеслу… Приходите еще, приходите после дождичка в четверг, и я услужу вам как нельзя лучше. Да чума или хоть проказа меня побери, если я тогда не побрею вас бесплатно, честное брадобрейское слово!»
Писатели, читающие «перспективную» статью, где высмеивается новая книга, льстят себя надеждой, что сочинение, над которым они сейчас корпят, окажется той самой книгой будущего. Они стараются, насколько это возможно, подладиться под представления критика и становятся социальными, прогрессивными, нравоучительными, палингенезическими, мифологическими, пантеистическими, бюшеподобными, надеясь таким образом избежать увесистой анафемы; но с ними случается то же, что с клиентами того брадобрея: сегодня — отнюдь не канун завтрашнего дня. Обещанное «завтра» никогда не воссияет над миром, ибо формула эта слишком уж удобна, и кто же захочет от нее отказаться! Критик, выставляя на позор книгу, возбуждающую в нем зависть, в то же время напускает на себя вид великодушного и беспристрастного судьи. Он притворяется, что от всей души рад бы расхвалить что-нибудь, и все-таки никогда и ничего не хвалит. Этот рецепт куда как лучше другого, который можно было бы назвать «ретроспективным»: суть последнего в том, чтобы превозносить только старые книги, которых никто больше не читает и которые никому не мешают, одновременно ругая современные творения, занимающие умы и более ощутимо задевающие самолюбие.
Предваряя наш обзор критиков, мы сообщили, что материала у нас достанет на пятнадцать-шестнадцать томов ин-фолио, но мы, дескать, намерены ограничиться несколькими фразами; я начинаю опасаться, как бы эти фразы не оказались длиной в две-три тысячи туазов каждая и не напомнили нам тех толстых, пухлых брошюр, которых не прошибить насквозь даже пушечным выстрелом и которые вероломно озаглавлены: «Несколько слов о революции», «Несколько слов о том, о сем». Над историей дел и поступков, а также сердечных увлечений оперной дивы Мадлены де Мопен нависла огромная опасность: ее могут вежливо оттеснить в сторону, а вы понимаете, что для того, чтобы доступным образом воспеть приключения этой прекрасной Брадаманты, насилу достанет целого тома. Вот почему, как бы нам ни хотелось продолжить перечисление знаменитых Аристархов нашего времени, мы ограничимся незавершенным наброском, который вышел из-под нашего карандаша, и добавим лишь несколько соображений насчет добродушия наших снисходительных собратьев во Аполлоне, которые, дуростью не уступая герою пантомим Кассандру, застыли под градом палочных ударов Арлекина и пинков под зад, которыми угощает их Паяц, и торчат на месте что твои идолы.
Они похожи на учителя фехтования, который, подвергнувшись нападению, заложил бы руки за спину и подставил открытую грудь выпадам врага, даже не пытаясь парировать.
Это все равно как если бы в суде давали слово только королевскому прокурору или в диспутах запрещали какие бы то ни было возражения.
Критик рыщет то тут, то там. Он строит из себя важную персону и в то же время рад поживиться любой мелочью. Только и слышно: бессмысленно, отвратительно, чудовищно! Это ни на что не похоже, это похоже на все подряд! Играют драму — критик идет ее смотреть; оказывается, что она ни в чем не соответствует той драме, которую он уже мысленно состряпал под этим названием; и вот в своем фельетоне он подменяет драму, сочиненную автором, своею собственной. Он изо всех сил блистает эрудицией; он вытряхивает на свет божий всю премудрость, которой набрался накануне в одной из библиотек, и беспощадно отделывает людей, к которым должен был пойти за наукой и последний из которых намного умнее его.