Фотькина любовь - Михаил Шушарин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сознание своей вины и справедливости суда не оставляло его и в колонии. «Дурак! Конечно, дурак! — часто повторял он. — Они, поди, людьми могли бы стать, честное слово. А сейчас, говорят, у Якута рука прямой стала, как бита, и короче здоровой!» Доходила до Прокопия угрозка: Якут сулился разыскать его, хоть на том свете. Да где ему, поди, сейчас, с одной-то рукой. Отсидел Прокопий только половину срока.
…Соня с Вовкой пришли к пристани поздно, когда солнышко уже угнездилось за дальней кромкой камышей. Сразу же затянулись в балаган, к Прокопию.
— Поди спишь, отец? — спросила Соня.
— Да нет. Только сети поставил.
— Тесно у тебя тут.
— Ничто. В тесноте, да не в обиде, — он привлек жену, окунулся лицом в рассыпавшиеся пахучие волосы, поцеловал.
— Папа, — сказал Вовка, — при мне целоваться нельзя.
— Отчего же?
— Я могу испортиться.
— У меня соль есть. Будешь портиться — подсолим немножко. Давай спать.
Утром Соня не слышала, как Прокопий уехал на рыбалку и как приехал — тоже не слышала. Белый туман стоял над займищем, глухо шлепались на воду гагары, кричала в протоках чернеть, а как только солнышко разорвало туман, на бугре, над овсищем, начали выходить из себя жаворонки. Чудная птаха: по три выводка в лето делает и все лето поет. Радостная. Прокопий развесил сети, выбрал в ведро карасей, разжег костер. Подошел к балагану. Спят, хоть за ноги тащи. Легкая улыбка скользит по Сониному лицу. А Вовка, славный парень Вовка, после смерти Прасковьи ставший упрямо называть Соню мамкой, сам признавший вернувшегося из заключения Прокопия отцом, Вовка опять во сне перевернулся: ноги на подушке.
Жалостливый растет парнишка. Начнет, бывало, Прокопий стихи ему читать: «Уронили Мишку на пол, оторвали Мишке лапу», а он — в рев: «Не надо! Больно Мишке!» Какой-то уж чересчур чувствительный и нежный. Играет все больше с девчонками — девичий пастух! Маленькая детдомовка Наташа Сергеева почти не уходит от них. Все с Вовкой да с матерью Прокопия — Анной Егоровной. Сейчас двойняшек, Миньку и Олега, вместе со всем детским садом на дачу увезли, за деревню, в сосновый бор. Новинку эту председатель внедрил. А когда были дома, не отходила от них Наташка. То песни заставляет увальней петь, то плясать или со скакалкой заниматься.
Задал этот девичий пастух Прокопию загадку, душу ковырнул:
— Папа, а ты знаешь, что детдом-то от нас увозят?
— Знаю.
— И Наташку тоже увезут?
— Что поделаешь, сынок? Так надо.
— Бабушка говорит, в городе там целая сгонщина будет. Пропадет Наташка.
— Как она сказала?
— Сгонщина. Со всего свету ребятишек сгонят… Худо будет Наташке… Она ведь самая маленькая…
Прокопий аж задохнулся. В Польше дело было, во время войны. Выводили из лагеря военнопленных. Шесть походных кухонь беспрестанно дымили на сухой опушке соснового редника. Бывшие узники стояли в очередь с котелками, алюминиевыми кружками, стеклянными банками и старыми касками. Русские, французы, поляки, немцы, евреи, болгары, англичане… Кого только там не было! Те, кто не мог стоять, ложились на теплую траву, отдавая посудины товарищам. И вдруг рванулся над людьми крик:
— Де-точ-ки-и-и-и-и!
Ужас охватил и солдат-освободителей, и очередь: к полевым кухням подводили детей. Живые желтые скелетики… Старческие лица и взрослые невеселые глаза.
— Хуже было, сынок! — ответил Прокопий, охваченный внезапно нахлынувшей горестью.
— Было. А сейчас не надо, — совсем по-взрослому продолжал Вовка.
— Да отстань ты от меня, чего прилип! — почти закричал Прокопий.
— Давай возьмем ее, папа, к себе!
— Кого?
— Наташку. Бабушка сказала, что трое у тебя сыновей — я, Минька и Олег, а девочки нету и, поди, не будет!
— Тьфу! — плюнул Прокопий. — Честное слово, что это такое?
И прогнал Вовку от себя. Прогнать-то прогнал, да догадался, чей тут колокольчик звенит. Ясно, что материн. Это она с Наташкой больше всех вожжается, она и втемяшила сорванцу такие мысли. Конечно, Прокопий не рассердился. Мать-старуха верно думает, Да только Наташку-то как чемодан в дом не перенесешь. Хлопотать надо, разрешения добиваться.
…Прокопий не стал будить Соню. Почистил рыбу, сбегал к лавам за водой, заварил уху. Он любил готовить еду сам. Порой отгонял Соню от плиты и принимался мастерить такие выкомуры, что и нарочно не придумаешь. Иной раз ставит на стол, да гостям хвастается: «Вот колобки — сам пек, вот пельмени — сам стряпал, а вот вафли — сам взбивал и пружину для этого сам делал. А вот селедка под шубой!»
Соня вышла из балагана, увидела его хлопочущим над костром, засмеялась:
— Поди, новую уху изобрел?
— Нет, старая… А ты, мать что-то сегодня поленилась… Спишь, а солнышко тебе в одно место уперлось!
— Не сказала тебе, вчера с мамонькой договорилась, управится она дома одна, а я с тобой побуду… Не надо, что ли, меня?
— Ну, ну, не серчай!
Выбежал из шалаша Вовка, круто завернул в кусты, а оттуда появился уже ленивый, сонный:
— Пап, сколько времени?
— Что, на работу опаздываешь?
Вовка промолчал. Соня сходила к воде и ополоснула тарелки. Уха получилась отменная. Хлебали деревянными ложками, не спеша, наслаждаясь. Вслушивались в неумолчный птичий грай. После завтрака Прокопий отошел к сетям, стал подвязывать на нижние поводки глиняные грузильца-кибасья. Оглянулся: Соня о чем-то вполголоса разговаривала с Вовкой. «Что это они все шепчутся?» Вовка подбежал к отцу.
— Пап, дай велик покататься.
— Вон ты что! — Прокопий ухмыльнулся. — Дать, мать, что ли?
Вовка по-хозяйски обследовал велосипед, пощупал резину и, кособенясь в раме, покатил по тропинке в деревню. От Прокопьевой пристани к деревне вело две дороги — верхняя и нижняя. Нижняя — возле самого берега речки, а верхняя — по буграм. Вовка поехал нижней, чтобы не проезжать возле кладбища: покойников он даже днем боялся. Вернулся вскоре, не один, а вместе с Наташкой. Прокопий понял, что все эти дни вокруг него создавался тайный домашний заговор.
— Ну, мать, — сказал он Соне, — догадываюсь ведь я. И ты, значит, туда же?
Соня покраснела:
— Надо, отец. Пойми.
— Наташа, — позвал девочку Прокопий. — Скажи, когда ты уезжаешь?
— Никогда.
— Это как?
— Не уезжаю и все, — девочка вспыхнула. В глазах — отчаянье и слезы. — Я к вам, дядя Прокопий, в няньки наймусь, с Минькой и Олегом нянчиться буду. Примете меня?
— Примем, — серьезно ответил Прокопий и выругался про себя по-злому. Восьмой годочек, а она уже в няньки нанимается, как при старом режиме… И мы как ослепли, честное слово!
В этот день и сломался Прокопьев отпуск, и надолго нарушилось его душевное спокойствие.
…Женщина, принимавшая Прокопия в районной организации, оформлявшей усыновление и удочерение, пристально разглядывала его старые желтые сандалии и все время щурилась.
— Наталья, говорите, а чеевна?
— Кто?
— Да девочка-то.
— Яковлевна.
— А родители ее где?
— Неизвестно.
— То есть, как это неизвестно, не из воздуха же она образовалась, гражданин?
— Ясно, что не из воздуха, — согласился Прокопий. — Только родители ее неизвестны. Во время войны, значит, погибли.
— А вы кто будете?
— Я? Да никто. Просто хочу взять в дочки.
Она вытащила из ящика большой клетчатый платок и долго сморкалась. Потом позвонил телефон, и она ушла в соседнюю комнату, а когда вернулась, опять задала тот же вопрос:
— Так чеевна, говорите?
— Яковлевна.
— Понятно. А родители ее не лишены родительских прав? Нет? Тогда надо их официальное согласие.
— Нет у девочки родителей. Сирота она.
— А где же родители?
— На войне, понимаешь, погибли! — Прокопий начал вздрагивать от ярости. — Ты про войну-то слыхала?
— Не грубите, гражданин, и не тыкайте мне. Отвечайте: девочка согласна, чтобы ее удочерили?
— Согласна.
— А письменное согласие есть?
Прокопий начинал психовать. Он смотрел на завитую, обильно крашеную, бюрократически равнодушную даму, и думал: «Ну, губы — ладно, крась сколь влезет, а зубы-то для чего намазала? Будто крови напилась, честное слово! И языком вроде нарочно присвистывает: вместо «чеевна» — «сеевна». А может, у нее нос заложило?» Женщина продолжала допрашивать: не лишался ли Прокопий избирательных прав, не был ли лишен по суду родительских прав, не находился ли во враждебных отношениях с удочеряемой. Этот последний вопрос окончательно вывел Прокопия из терпения.
— Слушай, ты чего объелась-то, честное слово?
— Как то есть?
— Ну, турусишь сидишь ахинею? Чокнулась, что ли?
Тут и пошел стук-бряк. Женщина взвилась на Прокопия, как на самого распроклятого вражину:
— Я тебе покажу «турусишь», я тебе дам «чокнулась», я сейчас же в милицию позвоню! Нажрался, понимаете, и пришел в государственное учреждение!