Заботы Леонида Ефремова - Алексей Ельянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А как любит она веселье! Умеет петь и плясать, и выпить за компанию, и очаровывает всех доверчивостью и безыскусственностью. Все знают — Майка любит своего мужа. Он тоже мастер в нашем училище. Многие еще помнят, как он был нерешителен, а она смела, многие потом были на их свадьбе, я тоже был, и все теперь видят, что Петр, Майка и маленькая Верочка — счастливая семья.
В Майю Васильевну, по-моему, влюблены все ее ученики. Между собой — я это хорошо знаю, не раз сам слышал, — они никогда не зовут ее по имени-отчеству, она им ближе, чем просто мастер. Они гордятся ею, оберегают ее. Она с ними строга и справедлива, и есть что-то еще. Вот в этом «еще», может быть, и все дело. С нею не просто делятся плохим и хорошим, ей исповедуются. Она намного раньше меня узнала, что Глеб и Татьяна любят друг друга. Где они?
Что-то будет с ними? Станет ли Таня его женой? Они еще, может, и не думают об этом. Я в свои семнадцать верил, что все еще далеко, а теперь чувствую, что затянул, уже родительское что-то появилось во мне. Смотрю на Глеба и как будто вижу сына, волнуюсь, ревную его чуть-чуть к Татьяне и вглядываюсь в нее: кто же она на самом-то деле, так ли она хороша характером, душой, как обликом? Черты ее лица еще девчоночьи, неопределенные, и все же заметны холодок, скрытность и жесткость в губах. «Ох, приберет она тебя, Глеб, к рукам. Ты еще мальчишка рядом с ней».
Нельзя смотреть так долго. Таня и Глеб увидели меня, переглянулись, и сразу их лица потускнели, Глеб даже насупился. Ладно-ладно, танцуйте, мне хватит и вальса, пойду покурю.
Не так-то просто пробраться в фойе. В маленьком зале тесно. Вдоль стенки не пройдешь незаметно, теперь тут низкие диванчики, а на них, плотно прижавшись друг к другу, сидят, как ласточки на проводах, девчонки, отважно выставив свои круглые крепенькие коленки. «Здравствуйте, Леонид Михайлович. Вы не хотите танцевать? Садитесь с нами». Глаза у всех быстрые, жгучие, улыбаются, кто простодушно, а кто и лукаво, таинственно. На вечере, в нарядных платьях, они повзрослели. Тут не мы, педагоги, над ними, а они над нами куда больше имеют власти. «Леонид Михайлович, потанцуйте со мной... И со мной тоже...» Нет уж, спасибо, я пойду покурить.
И вот снова заиграл аккордеон. Ритмы, ритмы твиста разлетелись по залу, и все, кто прятался в самом дальнем углу, даже те, кто, казалось бы, никогда не сможет сдвинуться с места, вышли в центр зала, в толчею, в сумятицу, и вприпрыжку, азартно, размахивая руками, вихляя ногами и бедрами, запрокидывая голову и не жалея сил, стали трудиться. Вот уж работают так работают, позавидуешь, поудивляешься. Сам бы бросился в пляс, да совестно, не сумею как надо.
Перед фойе — небольшая комнатка, здесь когда-то на стене висели плакаты, а теперь все по-современному: огромное зеркало, перед ним экзотические цветы в горшочках, камешки, ракушки — этакий философический японский садик. Взглянул на себя в зеркало, поправил галстук, махнул пятерней по волосам, улыбнулся сам себе; куда там, франт в новеньком костюме, не то что цыпленок в ремесленной форме, в гимнастерке с ремнем, теперь уже мастер, мастер-пепка. Иди кури, хватит прилизываться, еще высмеют! Особенно вот этот, наш старший мастер. Вон стоит, расставив ноги, как статуя Командора, и дымит, благодушествует. Тут он мягкий, шутник, а в училище — не подступись. И Акоп, физрук, покуривает, и Петр, муж Майки, и чуть ли не все тут собрались наши мастера. Посматривают издалека на веселье. Как будто впервые видят, какие же они на самом-то деле, их парни и девушки, когда никто на них не «давит авторитетом», не покрикивает, ничего не требует.
— Вот дают лихача! — невольно вырвалось у старшего мастера. И мне показалось, что он это сказал с восторгом. Но вдруг он добавил:
— Дикари.
Он уже остановил однажды такой «дикарский» танец моих мальчишек, когда мы были в деревне на картошке. Парни танцевали на поляне под транзистор. «Неудобно, — сказал мне старший мастер. — Что местные люди о нас подумают?»
А что они могли о таком подумать? Тут по крайней мере все натурально. Деревенские люди разве не видели никогда, как прыгают телята или жеребята от избытка сил? По-моему, одно удовольствие поскакать вместе со всеми в этом дикарском танце. Еще бы копье в руку, да ночь в джунглях, да костер посредине, да вой шакалов и рычание тигра за спиной. Старик он еще до старости, этот старший мастер, ему бы только нотации читать. Вон Николай Захарович прыгает и хоть бы что.
— Хорошо танцуют, — сказал Акоп. — Как у нас в горах. Такую бы музыку по утрам, — никакой физзарядки не надо.
А Петр помалкивает. Я знаю, он тайно разрешает своим ребятам побеситься в мастерской во время перерыва. Закрывается на ключ и командует: «А теперь — чехарда!» И правильно делает, ребятам нужна разрядка.
— А ты что, Юра, не танцуешь?
Ходит мой староста, Юра Андреев, печальный, делает вид, что ему все равно, а на самом-то деле, наверно, не нашел себе девушки, всех разобрали у него из-под носа. Он гордый. Или, быть может, робкий? Может, и боксом он стал заниматься, чтобы победить в себе эту робость. Кто знает, что кроется за этой мужественной внешностью, за обликом светловолосого, сдержанного викинга. Глаза у Юрки мягкие, добрые. В движениях нетороплив, даже медлителен. Правда, когда увлечен делом, его не узнать. И на ринге я видел его — быстр, и ловок, и упорен, как будто совсем другой человек. Надежный он парень, красивый, а вот с девушками у него не клеится. Что-то тут не то.
— Юра, Майю Васильевну пригласи. Она умеет.
— Да ну, вот еще, Леонид Михайлович, — застеснялся Юра и стал оправдываться: — Она-то умеет, да я не умею.
— А что тут уметь? Главное — ритм, и раскрепоститься, и делать руками, как будто изображаешь бокс понарошку.
— Понарошку я тоже не умею. Как это — понарошку?
— Ладно, тогда погуляй. Скоро начнется фильм. Наши ребята все тут?
— Штифтика не видел, а так все.
— Я, может быть, Юра, уйду пораньше, я этот фильм уже видел много раз. Вы тут сами разберетесь. И проследи, чтобы в туалете не дымили, а когда пойдете на улицу, не устраивайте давки у дверей. В Доме культуры с этим делом строго, не подведите.
Хорошо бы встретиться здесь с моими ребятами через много лет, подумал я, уходя.
И не только с ними, со всеми, кто был в их и моей юности. И со всеми, кто был и будет в нашей зрелости, и со всеми, кто наш навсегда. И вальс, вальс! Снова был бы вальс. Раз-два-три, раз-два-три. Вальс под оркестр. Пусть мои тут повеселятся без меня. У них своя юность, свой вальс.
Я незаметно вышел из Дома культуры к весенним тополям на улице Софьи Перовской, к каналу Грибоедова, как раз к мостику с четырьмя старинными фонарями. А потом пошел дальше, дальше, к Невскому, за него, еще дальше, к тишине, чтобы не растерять ни капли своего чувства.
Глава вторая
Редко мне бывает так хорошо и так странно. Хочется идти куда-нибудь туда, где можно встретиться с удачей или случайностью, которую, кажется, ждешь давно и все-таки не знаешь, на что она похожа. Остановись. Здесь лучше, чем всюду. Пооглядывайся.
До чего же легко после зимы без пальто и шапки, без перчаток. Воздух пьянит, дурманит, он колеблется. Колеблются дома в розовом свете, колеблется мостик в воде, словно всплывает он из глубины канала и лень ему выбираться на поверхность; молчаливые львы полощут свои странные позолоченные крылышки, и даже могучие колонны собора улеглись в темную густую воду и подрагивают, переломившись под собственной тяжестью, а всего отчетливее покачиваются, как веер, полукруглые решетки в каменной стене старинной ограды, она и тут, передо мной напротив, и там — в воде, рядом с опрокинувшимися деревьями. Нет устойчивости и в перспективе, как будто вечерний воздух стал водой: дрожат ограды набережной, плывет куда-то и подрагивает, переплетенный, как глобус, черными параллелями и меридианами, стеклянный шар над Домом книги, а вдалеке рябит и сияет какой-то ярмарочной, пряничной красой, всеми своими витиеватыми мозаичными куполами Спас-на-крови. А тут, на Невском, покачиваются прохожие, они сегодня неторопливы. Суббота. Лучший день недели. Суббота как будто вне времени, как будто на отдыхе сама связь времен. И может быть, потому мне так странно и хорошо, во мне какая-то невесомость, бесплотность и беспредельность. И ясность во мне, и чистая совесть, и правда, как будто я никогда никому ни в чем не соврал. Я жил миллионы лет до... и буду еще миллионы после... Я единый, цельный, все есть во мне, и я есть во всем.
Удивительное чувство быть и не быть в одно и то же время, находиться тут и где-то там... стоять на крошечном клочке земли и догадываться, что под тобою огромный шар, планета; качаться, прыгать, нестись во времени и пространстве и все же стоять двумя ступнями на земле. И даже думать о том, что неплохо бы пустить корни в плотную и влажную землю, а потом поднять руки и дождаться, когда они станут первыми ветвями, на которых созреют и лопнут почки, выбросив к свету свои отважные зеленые флажки, такие же, как вон у тех остриженных тополей. Весенние соки, должно быть, распирают их стволы, может быть, даже журчат под корою; то кипит земная кровь. Она, наверно, и во мне. И вот уже хочется побежать, или прыгнуть, или заорать что есть мочи — ни для чего, просто так, чтобы оглохнуть от этого крика, а потом дождаться эха, обежавшего вокруг всей земли. Мне хорошо, мне лучше, чем всем.