Моникины - Джеймс Купер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начну с моего происхождения, или с моей родословной. Это соответствует естественному порядку событий, а кроме того, полезно проследить следствия до их причин так, чтобы эта часть моего повествования внушила доверие ко всему остальному.
Я всегда считал себя равным потомкам самых древних родов Европы, так как немногие семьи восходят более ясно и прямо к тьме веков, чем та, к которой принадлежу я. Мое происхождение от отца неопровержимо установлено записью в приходской книге, равно как его собственным завещанием, и, я думаю, никому не дано столь непосредственно доказать истинность истории своей семьи, как мне — стоит лишь проследить жизнь моего предка назад во времени вплоть до того часа, когда его на втором году жизни нашли пищащим от холода и голода в приходе св. Джайльза, в Вестминстере, в Соединенном Королевстве Великобритании. Над его страданиями сжалилась уличная торговка апельсинами. Она накормила его хлебной коркой, согрела горячим пивом с джином, а потом из человеколюбия отнесла его к лицу, с которым имела частые, но враждебные встречи, — к приходскому надзирателю. Происхождение моего предка было настолько темным, что представлялось совершенно ясным. Никто не мог сказать, чей он, откуда взялся и что с ним будет дальше. А так как по закону тогда не полагалось, чтобы дети умирали на улице с голоду при подобных обстоятельствах, приходский надзиратель после надлежащих попыток убедить некоторых из своих бездетных и добросердечных знакомых в том, что ребенок, вот так покинутый, — особый дар провидения каждому из них в отдельности, вынужден был передать моего отца на попечение одной из приходских нянек-воспитательниц.
Такой исход милосердия торговки апельсинами способствовал установлению достоверности родословной нашей семьи — ведь если бы мой достойный предок был предоставлен на волю счастливых случайностей и великодушных капризов частной благотворительности, я, скорее всего, был бы вынужден набросить покров на эти важные годы его жизни, но так как он провел их в работном доме, события, их составляющие, подтверждены неоспоримыми документами. Таким образом, в анналах нашей семьи нет пробела; даже тот период, о котором в жизни большинства людей известно только по сплетням и досужим россказням, в отношении основателя моего рода заверен соответствующими записями вплоть до того дня, когда он достиг своего предполагаемого совершеннолетия, ибо его определили в ученики к заботливому хозяину, едва приход получил возможность избавиться от него с неприличной поспешностью, но в согласии с законом. Кстати, я забыл упомянуть, что торговка апельсинами, взглянув на вывеску мясника, у двери которого был найден мой предок, весьма удачно нарекла его Томасом Голденкалфомnote 2.
Это второе важное изменение в делах моего отца можно счесть предвестием его дальнейшей судьбы. Он поступил учеником к торговцу модными товарами, то есть к лавочнику, предлагавшему публике изделия, которые обычно покупают люди, не знающие, куда им девать деньги. Для будущего процветания молодого искателя счастья это место представляло огромные выгоды. Те, кто забавляет своих ближних, оплачиваются, как известно, гораздо лучше, чем те, кто их учит, а кроме того, он обрел возможность изучать людские капризы, которые, при умелом использовании, сами по себе — золотые прииски, и познать ту важную истину, что самые важные события нашей жизни гораздо чаще—результаты порыва, а не расчета.
Мне известно непосредственно из уст моего предка, что судьба послала ему на редкость хорошего хозяина. Этот человек, впоследствии ставший моим дедом с материнской стороны, был одним из тех сметливых купцов, которые ради собственной выгоды поощряют других в их безрассудстве. Пятидесятилетний опыт сделал его большим знатоком своего дела. Редко случалось, чтобы он, приступив к разработке новой жилы своего прииска, не был вознагражден за свою предприимчивость успехом, вполне отвечавшим его ожиданиям.
— Том, — сказал он однажды своему ученику, когда время уже породило между ними доверие и взаимную симпатию, — ты родился под счастливой звездой, иначе приходский надзиратель не привел бы тебя ко мне! Ты и не подозреваешь, какое богатство тебя ожидает, какие сокровища будут в твоем распоряжении, если ты окажешься прилежным малым, а главное — преданным моим интересам. (Мой дед никогда не упускал случая вставить в свою речь нравоучение, хотя и вел свои коммерческие дела с немалой алчностью.) Ну, как ты думаешь, малый, каков мой капитал?
Мой предок по мужской линии помедлил с ответом, так как до тех пор его представления ограничивались прибылями и он не смел возносить мыслей к тому источнику, откуда, как он не мог не видеть, они изливались весьма обильным потоком. Однако, вынужденный как-нибудь ответить и будучи проворен в счете, он прибавил в уме десять процентов к цифре, отразившей плоды их объединенной ловкости за прошлый год, и назвал полученный итог как ответ на заданный ему вопрос.
Мой дед с материнской стороны расхохотался в лицо моему предку по прямой линии.
— Ты судишь, Том, — сказал он, когда его веселость немного улеглась, — по примерной стоимости наличного запаса товаров перед тобой, но тебе следовало бы учесть еще и то, что я называю нашим оборотным капиталом.
Том на мгновенье задумался. Он знал, что у хозяина есть ценные бумаги, но не считал вложенные в них деньги частью его дела. Что же касается оборотного капитала, то было неясно, какое он мог иметь значение, когда разница между себестоимостью и продажной ценой различных вещей, которыми они торговали, была так велика, что в дополнительных капиталовложениях было мало смысла.
Помня, что его хозяин редко платил за что-нибудь, пока не покрывал семикратным доходом своего долга, Том подумал, что старик намекает на преимущества, которые он извлекал из кредита, и, поразмыслив еще, высказал свою догадку.
Моего деда с материнской стороны снова разобрал смех.
— Ты по-своему не глуп, Том, — сказал он, — и мне нравится точность твоих расчетов, она показывает твою способность к торговле. Но в нашем деле, помимо расчетов, нужна еще глубина мысли. Поди сюда, мальчик, — добавил он и подвел Тома к окну, откуда они могли видеть соседей, которые шли в церковь, ибо мои деловитые предки созерцали это высоконравственное зрелище в воскресенье, как и подобало в такой день. — Поди сюда, мальчик, и ты увидишь, как малая доля того капитала, который ты, кажется, считаешь припрятанным, разгуливает при ярком свете по городским улицам. Вон там ты видишь жену нашего соседа кондитера. С каким высокомерием она закидывает голову и показывает всем безделку, которую ты ей вчера продал! Так вот: даже она, неряшливая, праздная, тщеславная и, в общем, мало заслуживающая доверия, все же носит с собой часть моего капитала!
Мой достойный предок вытаращил глаза; он не считал своего патрона способным доверить что-нибудь женщине, которая, как им было хорошо известно, покупала больше, чем ее муж согласился бы оплатить.
— Она дала мне гинею, хозяин, за то, что не стоило и семи шиллингов!
— Вот именно, Том, и сделала она это только из тщеславия. Я извлекаю прибыль из ее глупости и из глупости всего человеческого рода. Так теперь ты видишь, на какой капитал я веду свои дела? А вон ее служанка несет деревянные галоши за ленивой тварью. У этой девчонки тоже хранится доля моего капитала, и на прошлой неделе я взял из него полкроны.
Том долго раздумывал над иносказаниями своего предусмотрительного хозяина, и хотя он понимал их не лучше, чем их поймет добрая половина обладательниц томных влажных глаз и обладателей пробивающихся бачек среди моих читателей, все же, поразмыслив, он в конце концов, практически постиг эти тонкости и к тридцати годам уже, пользуясь французским выражением, довольно хорошо их «exploite» note 3.
Со слов достоверных свидетелей мне известно, что взгляды моего предка между десятью и сорока годами претерпели существенные изменения. Это обстоятельство часто побуждало меня думать, что людям не следует особенно доверять своим принципам в том гибком возрасте, когда человеческий дух, подобно нежному ростку, легко отклоняется в сторону и поддается посторонним воздействиям.
Люди замечали, что в раннем, еще впечатлительном возрасте, мой родитель проявлял живейшее сочувствие при виде приютских детей, и не было также случая, чтобы он прошел мимо ребенка, плачущего от голода на улице—особенно если это был маленький мальчик, еще одетый в платьице, — не поделившись с ним своей коркой хлеба. Так, говорят, мой достойный отец и поступал всегда, и, в особенности, если перед встречей его сострадательность была обострена хорошим обедом. Последнее можно приписать более яркому представлению о том удовольствии, которое он собирался доставить.
В шестнадцать лет он уже иногда касался в беседах политики, а к двадцати годам стал ее большим и красноречивым знатоком. Он любил поговорить о справедливости и священных правах человека, нередко высказывая при этом весьма достойные мысли, вполне приличествующие юноше на дне великого социального котла, который тогда, как и ныне, бурно кипел и жар, поддерживавший это кипение, особенно сильно ощущался именно на дне. Меня уверяли, что никто из молодых людей прихода не говорил с таким пылом и самозабвением о налоговом бремени или об обидах, причиненных Америке и Ирландии. Примерно тогда же слышали, как он кричал на улицах: «Уилкс и свобода!»