Пятнадцать жизней Гарри Огаста - Норт Клэр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, сэр, – снова лаконично ответил я.
– Что ж, хорошо. Значит, тебя хорошо воспитали.
В голосе отца прозвучало удовлетворение, которое я – по всей вероятности, ошибочно – принял за выражение родительского одобрения. Это было большим достижением для одного короткого разговора. Я решил, что отец сейчас уйдет, и спросил:
– Когда вы молитесь, о чем вы просите Бога, сэр?
В устах взрослого этот вопрос мог бы показаться бестактным. В устах же наивного ребенка он прозвучал очень мило и безыскусно. Чтобы усилить это впечатление, я придал своему лицу максимально невинное выражение, отработанное перед зеркалом путем многократных упражнений.
Отец долго раздумывал, прежде чем ответить, а затем, выбрав, по-видимому, наиболее простой из возможных вариантов, сказал:
– О том же, о чем и все люди. Я прошу у Бога хорошей погоды, пищи и любви моей семьи.
Боюсь, при этих словах мое лицо выразило недоверие, поскольку отец смутился и, чтобы загладить неприятное впечатление, потрепал меня по волосам небрежным, но в то же время неуклюжим жестом.
Это был мой первый серьезный разговор с биологическим отцом, и его вряд ли можно было считать предвестником чего-то хорошего.
Глава 22
Клуб «Хронос» – это большая сила.
Лень и апатия – вот что сдерживает использование его ресурсов. И еще, наверное, страх. Страх перед тем, что было, и перед тем, что будет. Было бы не совсем верно сказать, что мы, калачакра, проживая наши жизни, свободны от последствий, порождаемых нашими поступками.
В моей четвертой жизни я покончил с собой, чтобы убежать от Фирсона и его магнитофона, а в пятой мне в самом деле потребовалась психологическая помощь, как и предсказывала Вирджиния. Я приходил в себя довольно долго. Память восстанавливается не сразу – события начинают постепенно всплывать в моем сознании где-то начиная с третьего дня рождения, а полностью все, что со мной было, я вспоминаю примерно годам к четырем. Харриет в моей пятой жизни говорила, что маленьким я много плакал. По ее словам, такого плаксивого и грустного ребенка она никогда раньше не видела. Теперь я понимаю, что, наверное, все дело в том, что в моей детской памяти всплывали картины моих прежних мучений и гибели.
Я действительно решил обратиться за психологической помощью. Но врачи, как совершенно правильно сказала Вирджиния, не могли мне помочь – как и наш священник, от которого было еще меньше толку, чем от медиков. К тому времени, когда я вспомнил, кто я и откуда, Харриет уже начала угасать. Я видел обреченность в лице Патрика, который вынужден был наблюдать, как его жена чахнет у него на глазах. Рак – такая болезнь, с которой невозможно ничего поделать. Я был ребенком, но не мог доверить свои проблемы приемным родителям, которых по-своему полюбил. Мне была нужна помощь незнакомца, которому я мог бы все рассказать и который бы меня понял.
И тогда я стал одно за другим писать письма отцу. Возможно, это был не лучший выбор. Нет нужды говорить, что я не мог сообщить ему все. Я решил, что не стану признаваться в том, что мне известны многие из событий будущего, и не буду называть свой истинный возраст. Свои послания я писал твердым взрослым почерком и подписывал их как рядовой Гарри Брукс, который когда-то служил с отцом в одной дивизии. В первом письме я сначала извинился перед отцом, высказал предположение, что он меня скорее всего не помнит, но при этом подчеркнул, что я его помню очень хорошо. Затем, выразив надежду, что он меня поймет, перешел к делу. Я написал отцу, что во время Первой мировой войны попал в плен. Обстоятельства этого происшествия я изобразил, вспомнив все то, что читал и слышал о подобных случаях. Красок я не жалел и ярко описал побои и унижения, боль, воздействие наркотиков и нейролептиков, особое внимание уделив тому моменту, когда принял решение расстаться с жизнью. За несколько месяцев я отправил отцу целую серию писем, придумывая в случае необходимости имена и обстоятельства, чтобы сделать свой рассказ более убедительным. При этом выдал свое вполне удавшееся самоубийство за всего лишь попытку покончить с собой. «Простите меня, – написал я в конце последнего послания. – Я вовсе не думал, что не выдержу и расскажу вам обо всем».
Отец очень долго не отвечал мне. Я дал ему фиктивный адрес, прекрасно понимая, что, если потребуется отправить ответное письмо, отнести его на почту пошлют меня. Да, рядовой Гарри Брукс излил душу малознакомому человеку, живущему от него за много миль, но реакция на его послание последовала далеко не сразу. Впрочем, мне нужен был не столько ответ, сколько возможность хоть с кем-нибудь поговорить о том, кто я такой.
И все же я ждал ответа – ждал с поистине детским нетерпением. Из-за этого в присутствии отца я начал чувствовать приступы раздражения, зная, что он получил письма рядового Брукса и прочитал их. Меня удивляло, что после этого он в состоянии сохранять невозмутимый вид. Вероятно, временами мой гнев можно было прочесть на моем лице, потому что как-то моя бабка, разговаривая с Харриет, вдруг воскликнула:
– Этот ваш парнишка злобный, как волчонок! Он бросил на меня такой жуткий взгляд!
Харриет, конечно, отругала меня, но она, как мне кажется, в большей степени, чем кто-либо другой, инстинктивно чувствовала, что в моей душе кроется нечто такое, о чем я не осмеливаюсь говорить. Даже Патрик, который нередко использовал для моего воспитания ивовые розги, в той, пятой жизни реже наказывал меня за мои проступки, а двоюродный брат Клемент, славившийся своей задиристостью, предпочитал прятаться от меня в доме.
А потом отец вдруг мне ответил.
Я выкрал письмо с серебряного блюда, стоявшего поблизости от двери, и побежал в лес, чтобы прочесть его. Почему-то у меня вызвало приступ ярости то, что почерк отца оказался похожим на мой. Когда я приступил к чтению, мой гнев понемногу утих.
Дорогой рядовой Брукс!
Я получил и с большим интересом прочел Ваши письма. Я горжусь мужеством и стойкостью, с которыми Вы вынесли выпавшие на Вашу долю испытания, и благодарен Вам за то, что Вы решились правдиво рассказать о них старшим по званию. Знайте, что я не чувствую по отношению к Вам никакой враждебности в связи с тем, что Вы могли выдать врагу какие-то секреты, потому что мало кому доводилось страдать так, как Вам. Вы проявили настоящий героизм. Я восхищаюсь Вами, сэр, и отдаю Вам честь.
Мы с Вами видели такое, чему нет названия. Мы с Вами, Вы и я, научились говорить на языке насилия и кровопролития. Когда звучит этот язык, слова не проникают в сознание, музыка не достигает ушей, улыбки незнакомцев кажутся фальшивыми. На войне мы можем разговаривать друг с другом только тогда, когда лежим в грязи, под вражеским огнем, а вокруг нас слышны крики раненых и умирающих. Мы с Вами разные люди, но наша любовь к нашим матерям и женам требует, чтобы мы защитили их от того, что довелось увидеть нам. Мы – члены братства, знающего секрет, говорить о котором мы не вправе. Мы оба сломлены, морально опустошены и одиноки. Мы живем только ради тех, кого любим, как раскрашенные куклы в театральной постановке, имя которой – жизнь. Те, кого мы любим, – вот в чем смысл нашего существования. В них наша надежда. Я верю, что Вы найдете того, кто придаст Вашей жизни смысл и подарит Вам надежду.
Искренне Ваш, Майор Р. И. ХалнПрочитав письмо, я сжег его и разбросал пепел между деревьями. Больше рядовой Брукс не писал моему отцу никогда.
Глава 23
Война и бомбежки особым образом влияют на устройство жизни в городе и на саму эту жизнь. Первое их последствие – чисто бытовое. Оно сразу бросается в глаза. Нельзя не заметить перегороженные завалами улицы, закрытые магазины и мастерские, переполненные больницы, измученных пожарных, ретивых, проявляющих необычную подозрительность полицейских и нехватку даже обычного хлеба. Стояние в очередях превращается в утомительную, но привычную повседневность, и если вы не человек в униформе, рано или поздно вы окажетесь в одной из них – например, чтобы получить положенную вам раз в неделю порцию мяса, которую вы съедите медленно, смакуя каждый кусочек, чувствуя на себе осуждающие взгляды якобы никого не осуждающих женщин. Второе – это сначала незаметное, но затем все более и более явное подавленное состояние души у живущих в городе людей. Оно начинается с малого – например, с брошенного в сторону взгляда, когда вам случайно попадаются на глаза только что разрушенные дома на одной из улиц и те их обитатели, кому удалось выжить после авианалета. Эти люди, чьи близкие погибли накануне ночью, сидят на том, что осталось от их кроватей, или на бордюре, ничего не видя и не слыша, ко всему безучастные. Впрочем, для того, чтобы страх и подавленность прокрались к вам в душу, необязательно увидеть чудом оставшихся в живых – иногда достаточно детской ночной рубашки, висящей на остатках дымовой трубы. Или матери, которая, бродя по развалинам, ищет и не может найти свою дочь. Или лиц эвакуируемых, прижатых к окнам вагонов проходящего мимо поезда. При виде подобных вещей душа человека медленно умирает.