Беспокойный отпрыск кардинала Гусмана - Луи де Берньер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оказывается, у меня есть потомки, которые не возвращают мое кольцо; сеньор Дионисио Виво говорит: «Учись, в современном мире нужно быть образованным», – а я отвечаю: «Да сто куч я наложил на твой современный мир». Но он берет меня за руку и объясняет принцип воздухоплавания, говорит о мерзостях демократии, словно мы ничуть не продвинулись со времен Древней Греции. Прихожу домой, встречаю Ремедиос, и душа взмывает, когда милая целует меня в бороду и спрашивает: «Ну, как в школе, все хорошо?» – а я с полным смирением говорю: «Женщина, сними одежду», – и она раздевается, но только я, жутко торопясь и путаясь, расстегну всю амуницию, она вновь набрасывает одеяние и говорит: «Querido, пора бы тебе стать романтичным», – и я кричу так, что горы содрогаются от моих проклятий, а она треплет меня по щеке и говорит: «Querido, какой ты милый». Женщина – дело рук дьявола, клянусь Богом!
15. Консепсион
Консепсион обжарила рыбу в пальмовом масле и теперь тушила в соусе из перца, чеснока и помидоров. Получится такая нежная, мясо будет отделяться от костей, сначала с одной стороны, потом с другой. Если очень постараться, филе ничуть не разломятся, можно перевернуть лопаточкой, а остатки на костях выковырнуть кончиком ножа. Консепсион сосредоточенно поджала губы; может, все получится, и она выудит кружочки жабр и съест, а потом выбросит головы и плавники бездомным котам у дверей судомойни. Эти кружочки – самое нежное и вкусное, единственное, что она утаивала от кардинала.
Консепсион называла его «каденей», что на кечуа означает «моя цепь»; так обычно индейцы запросто обращаются к супругу, но в данном случае слово особенно годилось, потому что Консепсион была прикована к кардиналу всем своим существом.
Ей только исполнилось тринадцать, когда ее взяли на кухню, и старая Мама Кучара учила вежливо приседать перед кардиналом, стоять за его стулом на трапезах и делать вид, что не замечаешь укатившуюся горошину или упавший на скатерть кусочек из тарелки. В ее обязанности входило тактично постучать утром в дверь кабинета, внести серебряную турку крепкого кофе с булочками и бегом вернуться, если он дернет шнурок звонка и попросит кувшин воды или немного фруктов. Иногда кардинал, глядя, как она суетится и мечется, приподнимал бровь и говорил: «Угомонись, дитя мое, не настолько уж это важно, чтобы ты своей суматохой разнесла дворец», – а она улыбалась и делала книксен, как учили: «Слушаюсь, ваше преосвященство».
В те дни он был очень красив: церковные одежды, проседь, темные брови, холеное лицо, а глаза – цвета озера в пасмурный день; даже когда кардинал сидел, казалось, он смотрит свысока, потому что ужасно умный. Когда он гладил ее по головке или по-отечески клал руку на плечо, для Консепсион будто на мгновенье исчезала пустота. Своего отца она не знала, а мать переехал полицейский фургон, когда та лежала пьяная в темном переулке; вот так Консепсион оказалась у «Сестер милосердия», которые направили ее работать на кухню во дворце. Кардинал стал ей новым отцом, и порой она отвечала на его ласку по-дочернему, прижималась к нему, когда он показывал интересную картинку в книге или они нюхали цветок. Когда их головы случайно соприкасались, он чувствовал, как ее волосы мягко щекочут лицо, и в ароматах лука и мастики улавливал запах юной девушки. Однажды он погладил ее по щеке и произнес: «Ты такое милое дитя, как я завидую твоей чистоте и невинности», – и зарождавшаяся интуиция подсказала ей, что он печален и одинок. Эта грусть тронула ее сердце, а где-то в животе шевельнулось первое предчувствие любви.
Консепсион отсчитывала время по менструациям. На сороковую менструацию умерла Мама Кучара, оставив Консепсион отвечать за кухню, и как раз после шестидесятой она была в комнате, когда у его преосвященства случился первый приступ. Кардинал стоял у окна, держась за шнурок от шторы, и вдруг на лице у него промелькнула паника, он со свистом втянул воздух, обхватил руками живот и, задыхаясь, перегнулся пополам. Цепляясь за стол, рухнул в кресло; от боли выступили слезы, он глотал воздух широко открытым ртом.
На мгновенье Консепсион растерялась, не зная, что делать, затем подбежала и опустилась перед ним на колени. Кардинал судорожно втягивал воздух, и она инстинктивно обвила его руками и прижала к себе, шепча слова, которые слышала от матери в те далекие времена, когда ей было еще кого обнимать: «Tranquilo, tranquilo».[44]
– О-о, ужасная боль, – выговорил он, запрокинув голову, – как больно… Консепсион, помоги мне, ради бога…
Она крепко держала кардинала, лицом прижимаясь к его голове, пока хриплое дыхание не выровнялось и не успокоилось. Он расслабился и благодарно накрыл ладонью ее руку; и тогда страх потерять его в судьбоносном заговоре соединился со зревшей любовью, и Консепсион от души поцеловала кардинала.
Когда их губы разъединились, все переменилось. Все бывшее между ними прежде словно разрушено землетрясением; оба не находили слов, чтобы отступить или двинуться дальше. Кардинал заглянул в глаза Консепсион и увидел, что зрачки в них – как две большие луны. Он смотрел на ее девичьи губы, влажные и беззащитные, на темные веснушки мулатки. Наступил момент истины, когда приходилось выбирать между законами природы, созданными Богом, и установлениями Церкви и сурового мира.
Нельзя сказать, что он не знал о тайных ухищрениях естественной любви, взраставшей неприметно, как деревце. Стройная фигурка Консепсион часто возникала в воображении кардинала, когда он размышлял над какой-нибудь административной головоломкой, или, прости Господи, молился на коленях ниспослать знак об избавлении от несовершенства. Не раз приходили мысли о невозможности такого искушения: девочка в четыре раза моложе, мулатка, необразованная, скорее всего, не католичка, а он давал обет безбрачия и жизни в любви не к этому, а к тому миру. Она ведь не проститутка, кого можно украдкой посетить, кое-как исповедать и забыть до следующего раза; это – Консепсион, она доверилась ему и совсем еще ребенок.
Консепсион избавила его от выбора. Сев к нему на колени, она так горячо и преданно обняла кардинала, что сердце его необъяснимо дрогнуло, а лежавшие на коленях руки сами собой обвились вокруг нее.
– Меня никто прежде не любил, – проговорил кардинал и тут же сам удивился, почему так сказал.
– Я тоже сирота, – прошелестела она, и хотя кардинал не это имел в виду, объяснять не стал. Он подумал об умершей слабоумной матери с ее непристойной коллекцией мехов и о вечно занятом отце, который спекулировал государственными облигациями, покупал машины одну за другой и пользовался должностью, чтобы по олигархической лестнице подбираться к власти.
– Что ж, значит, мы оба сиротки, – негромко рассмеялся кардинал. Пришла мысль: ведь и Бог – отсутствующий отец, которому никак не угодишь.
Не умея выразить словами, но понимая, как ему горько и одиноко, она все обнимала его, пальчиком гладила ухо и перебирала волосы на виске.
– Мы не должны этого делать, – сказал он.
– Тца, – цокнула Консепсион, как все крестьяне с незапамятных времен, одним междометием отбросив вековые церковные традиции и нагромождение словесных изворотов, что оставляют холодной постель тех, кто избрал служение Богу. Кардинала настолько покорила убедительность ее довода, что он снова рассмеялся и тут же превратился просто в мужчину, который влюблен в женщину. Он ответил ей поцелуем.
Переплетаясь в постели с юной Консепсион, взлетая на гребнях неведомого океана туда, где нет ни тебя, ни земли, где свет и тьма – одно и то же, где все в тебе разом взрывается неистовством и покоем, кардинал Гусман познал наконец ласковое блаженство Эдема. В смутных отголосках любви, когда он парил между сном и смертью, ему грезились нагота и прохлада. Представлялось, что солнце превратилось в луну, а Господь сошел на землю в облике ангела, и на поляне спят ягуары, лапами обняв фавнов, и они жили с Консепсион совсем одни в мире плодов и птиц, где можно пробудиться в росных травах и бесцельно бегать, просто радуясь восторгу тела.
Наедине кардинал порой бывал жесток к Консепсион; от ужасного страха, что все раскроется, при чужих он становился с ней резким и властным; случались вспышки проснувшейся совести, когда он бил ее и обзывал «дьявольским орудием», «лапой Сатаны», словно принуждал узурпировать место Евы, источника вины. Бывали моменты, когда после ночи в молитвах перед алтарем он призывал Консепсион и затем безжалостно изгонял, ничего не объясняя; она убегала в слезах, а он раскаивался и кого-нибудь за ней посылал.
Когда появился ребенок и вызвал пересуды во дворце, кардинал понял, что в Церкви все сверху донизу знали об этой связи, но молчали из страха перед его властью. Он понял это по взглядам, по заговорщическим ухмылкам, когда Консепсион вносила прохладительные напитки, по презрению на лицах, когда он высказывался по какому-то вопросу морали. В делах он стал больше полагаться на власть, чем на гуманность.