Римский период, или Охота на вампира - Эдуард Тополь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я читаю эти статьи, разговариваю с работниками «Сохнута», пытаюсь представить себе вашу жизнь в Израиле и – не могу. Потому что не знаю, в какую сторону направить свое воображение.
А что касается меня, то – донт трабл, я чудно устроился. Я живу в крошечном отеле, в чистеньком номере-клетушке с окном, выходящим в дворовый колодец, из этого окна рукой достать до окна общего туалета, и по утрам меня будит шум спускаемой в унитаз воды. Я сижу в этом номере на кровати, держа на коленях свою пишмашинку с выбитым на Шереметьевской таможне зубом, и в ногах у меня (тайком от администрации отеля) варится на плитке венская курица по девять шиллингов за кило.
Ну что еще нужно мне для работы?
Целыми днями я хожу по еврейским гнездовьям в пансионах мадам Беттины и смотрю, как живут там люди, потому что мне это важно для будущего фильма. Господи, Белла, ты бы видела эти «пансионы», из которых еще не выехали проститутки, их вчерашние обитательницы! Сотни семей – в тесноте, скученности. Орут малыши, галдят одесские женщины, а тощие австрийские шлюхи, брезгливо, как цапли, переступая своими обтянутыми джинсой ногами через ползающих по полу детей, ведут в соседние комнаты своих пузатых клиентов. Рядом на вытертом плюшевом диване сидят наши подростки – они уже все понимают, хихикают вслед проституткам и засекают время по своим советским часикам «Заря» и «Слава». Ровно через пять минут вновь появляется эта пара и, поигрывая ключами от машины, проститутка провожает клиента, садится в свой жучок-«фольксваген» и уезжает за новым гостем. Что успевают они за пять минут? Только пылкое воображение подростков может ответить на этот вопрос. А я…
Я не могу представить вас в этой обстановке! А когда заставляю себя, когда селю вас мысленно в «Зум Туркен» или «Вульф», то разом вижу перед собой огромные Аськины глаза, которые воззрились бы на меня с пугливым испугом: «Дядя Вадик, куда ты нас привез?» Белла Давидович, наша знаменитая пианистка, живет со своей мамой и теткой в двухместном номерушке, куда втиснули еще одну койку. Миша Фридман, победитель музыкального конкурса в Брюсселе, ютится с женой в одноместном номере, где вместе с ними еще одна семья из трех человек и какая-то шестая женщина, к ним не относящаяся. А я – один! – занимаю целую комнату, пусть и величиной со школьный пенал! Почему? Потому что, оказывается, мадам Беттина смертельно боится, что я покажу в своем фильме этот бардак! Ну, может быть, не смертельно, но – на всякий случай поселила меня от своего греха подальше…
Но если она меня убоялась, то, значит, у меня все-таки есть шанс сделать свой фильм!
Впрочем, Гарик К., работающий сейчас в венском «Сохнуте», – ты помнишь его по Баку? – увидев меня, изумился:
– Старик, я понимаю – сестра, я понимаю – другие, но почему ты эмигрировал? Разве ты не понимаешь, что здесь ты уже никогда не будешь режиссером?!
– Едрена вошь! – сказал я ему, обозлившись. – Как быстро вы забываете, откуда бежали! Да, я там делал кино, у меня была машина, любовницы и аплодисменты зрителей. Ну и что? Разве ты не помнишь, что все это – в концлагере, что все это – развлечения заключенных? Я думаю, что и в Дахау кто-то имел свои привилегии, а назавтра шел вместе со всеми в газовую камеру…
Но он эмигрировал пять лет назад и уже все забыл…
16Как случилось, что она привела Винсента к себе домой? В первый же день! Сразу после ужина в Домжуре! Ну хорошо – пусть не сразу, пусть они час гуляли по морозной Москве, и он уже перестал стращать ее этими ужасами вампиризма, а только восхищался хрустом снега под ногами, заснеженным Тверским бульваром, памятником Пушкину у кинотеатра «Россия» и памятником Маяковскому возле гостиницы «Пекин». И пусть он замерз так, что у него побелели щеки, а все уже было закрыто – и «София», и «Баку», и ресторан в гостинице «Пекин». Но даже если она привела его погреться к себе на Вторую Миусскую, в комнату, которую снимала за тридцать рублей в месяц, как случилось, что они тотчас же оказались в постели – вместо чая и без всяких предварительных слов, объятий, нежностей и поцелуев?
Впрочем, теперь, изнемогая от наслаждения, взлетая от пронзительного жара его плоти и падая в пропасти от остроты пульсации собственной ластуши, Елена, конечно, не думала об этом.
– Еще, еще!..
Господи, что с ней творится?!
– Рer favore, аncora!..
Да, вся ее чувственность и эротизм, запертые, оказывается, годами в панцире совкового бытия и забытые там, как потухший вулкан, вдруг хлынули наружу, изумляя ее саму обильными выбросами ее раскаленной магмы, бурным сотрясением всего ее тела и острым, неуемным вожделением нового извержения.
– Ancora! Ancora! Piu profondo!
– Come ti piace?
– E tanto buono! E merviglioso!
– Non fermare!
– Sprodami! Muoio! M’amazzi! Sfondatemi!
– Ancora! Ancora!
– Mi fai impazzire! Mi hai empito! Sono una fontana!
– Succhialo! Ingoialo! Piu profondo! E tanto buono!..[18]
Черт возьми, так вот почему эти итальянки столь крикливы и экспансивны! Еще бы – при таких мужчинах!..
Выпотрошенная, невесомая, никакая и абсолютно счастливая, она лежала, прижавшись к Винсенту своим тонким обессиленным телом. Где-то сбоку, на периферии ее сознания всплыла мысль о рапорте, который завтра утром нужно сдать Иванову, но она тут же лениво и небрежно, как муху, отмахнула эту мысль и шепнула Винсенту:
– Я мертвая. Можно, я признаюсь тебе кое в чем?
– Конечно. – Он гладил ее по голове и остренькому плечу.
– Мне двадцать шесть лет, но у меня никогда такого не было. Я даже не знала, что такое возможно. Конечно, я читала про это в книжках, особенно в ваших, итальянских. Но думала, что это вранье, литература. А теперь…
Он усмехнулся:
– Тебе понравилось?
– Не издевайся. Знаешь, даже когда я была замужем, я относилась к этому, как к мытью холодильника – ну, нужно сделать раз в месяц. А теперь… Ну-ка повернись! Повернись на живот!
– Зачем?
– Я хочу проверить, нет ли у тебя хвоста. Я думаю, ты дьявол.
– Конечно, я дьявол. Но лучше ты повернись на живот.
– Как? Опять? Нет, я не могу, я умру!..
17– И сказал Господь Моисею: теперь увидишь ты, что Я сделаю с Фараоном: ибо настоянием сильным отпустит он их…
Мы встретились у собора Святого Стефана. Я пришел на полтора часа раньше назначенного на 8 вечера свидания – мне некуда было деться после ХИАСа, где я отдал Дэвиду Харрису свою статью «Как КГБ отомстил сенатору Джексону» в надежде, что он отправит ее в какую-нибудь американскую газету. Был морозный ветреный вечер, зовущие теплом окна венских кафе и магазинов на Кертнерштрассе, а я мерз на улице, проклиная себя за то, что позвонил этой Эльжбете, и пытаясь увидеть все это со стороны, с точки зрения кинокамеры – вот я стою, сорокалетний мудак в коротком монгольском кожаном пальто, мерзну у витрин, вдоль которых с таким восторгом шляются каждый день эмигранты, примеривая на себя эту импортную жизнь, мебель и шмотки, иногда захожу погреться в собор Святого Стефана, но сесть в нем на скамейку для прихожан не решаюсь – шут его знает, как отнесется к этому наш еврейский Бог, я стал в эмиграции не то чтобы набожным, но щепетильным в вопросах религии. И потому я просто стою и греюсь в этом гойском костеле, а затем опять выхожу на темную улицу и прохаживаюсь вдоль сияющих магазинных витрин походкой облезлого пса, твердо знающего, что вся эта роскошь, сытость и тепло по ту сторону дверей – это антимир, в существовании которого мы уже убедились, но перейти в который абсолютно «импосибл», то есть невозможно в нашем нынешнем собачьем положении. Как австрийцы живут в этом мире, хрен их знает! Как и откуда у них такие деньги – сидеть в этих дорогущих кафе, покупать эти роскошные вещи, жить в этих чистеньких фарфоровых домах и ездить в этих лакированных машинах? Да, там, в моей прошлой советской жизни, где не было этих витрин, а была только грязь Бескудниковского бульвара, грязный картофель в магазинах, очереди за мясом даже в буфетах «Мосфильма» и бездарь нашего киношного руководства, помноженная на их желание угодить только одному богу – ЦК КПСС, – там, повторяю, именно в той жизни осталась моя роскошная жизнь, то есть мой статус преуспевающего киношника, мой зеленый «жигуленок» и русские женщины, которые меня любили. То были красивые женщины – о да! уверяю вас! Любая из них, если одеть ее в эти венские шмотки, лучше всякой австрийской красотки, которые проходят и проезжают сейчас мимо, глядя сквозь меня целлулоидно-рыбьими глазами как сквозь ничто. А если не одевать их, а, наоборот, раздеть, то, Боже мой, куда этим австрийским плоскодонкам! Однако все мои русские дивы остались в России – все до одной, вот только Инна здесь, но с мужем и с дочкой, и это уже не твоя женщина, брось и думать, а твоя Инна тоже осталась там, в той абсолютно пустой комнате, которую я в юности снимал над магазином «Динамо» на улице Горького и где она так любила, раздевшись догола, забраться на подоконник и глазеть сверху на Москву, полыхая на солнце кулачками своих упругих грудок, а затем прямо с подоконника прыгнуть на мой шестирублевый, с выпирающими пружинами диван…