Антидекамерон - Вениамин Кисилевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Закончил я про то, как увидел вас я не в добрый час, – смотрю на нее молча. А она мне хлопает, молодчиной называет. Просит, чтобы еще спел. Ну, я ей уже не цыганскую, чтобы не думала, будто я только на это и способен. Про отраду в высоком терему. Так вывожу, что и мне понравилось. Кто сам поет, знает, что голос – штуковина непостижимая, капризная, и неизвестно, когда и от чего он зависит, он сам по себе живет. Иногда прячется куда-то, а то вдруг так разовьется, не нарадуешься. Вот в тот вечер очень хорошо мне пелось, прямо редкостно. Про отраду в тереме так выдал, что перед Кобзоном не стыдно было бы. А она опять похлопала и самородком меня назвала.
– Еще, – спрашиваю, – хотите, ежели не устали?
Ответила она, что хочет, только попросила свет выключить, потому что в глаза ей режет. Ну, я выключил, мне в темноте петь даже сподручней, романтичней получается. В комнате после этого не совсем темно стало, а такой полумрак залег – двор у нас, видели же, хорошо освещается. Дал по струнам – и третью ей, лирическую, как в степи глухой замерзал ямщик. Она потом и говорит мне, что у меня большие способности, учиться обязательно нужно. У меня, сказала, и внешность очень выигрышная, для зрительского успеха не последнее дело. Я горячее железо кую: у кого тут учиться, кому я тут со своей внешностью нужен, позаботиться некому. И тут она бальзам на меня проливает: я, говорит, позабочусь, у меня, говорит, есть такие возможности. Приедете ко мне в Москву, я вас с кем надо познакомлю, похлопочу. А я от слов ее этих совсем разомлел, поверилось, что все у меня, о чем мечтал, сбудется. Тот самый счастливый случай.
– Не знаю, – от души сказал, – как мне вас благодарить.
Лицо ее плохо различаю, но угадываю, что улыбается оно. И голос улыбается:
– Надеюсь, придумаете, как отблагодарить.
А чего тут придумывать? Непонятно разве, чего ей от меня хочется? И я, как на духу говорю, пусть кто хочет обижается, раз было это, не заставлял себя, не в угоду ей делал. Никакой уже лошадью, особенно в сумерках, не казалась мне, за это время, что мы с ней вместе провели, большое расположение к ней почувствовал. Даже, можно сказать, очень большое. И понимал я, что всякие штучки-дрючки здесь не нужны, решительно нужно действовать. И слов лишних не тратить. Опять же не засомневался я, что из-за меня она здесь ночевать осталась. Сказал только:
– Я к вам, Изольда, со всей, какая есть у меня, благодарностью.
Гитару на стол положил, подхватил Изольду на руки и на кровать понес. Такая у меня была к ней благодарность, что пушинкой мне она показалась. Халат-кимоно с нее в момент скинул, а она и не сопротивлялась, только, хоть и темновато было, стеснительной оказалась, все отворачивалась от меня. Ну, думаю, тебе же хуже. Начал, как получалось, пристраиваться к ней, а она уже вся готова. Застонала, шепчет мне:
– Толечка, миленький мой…
И тут, в этот самый момент, я всё постиг. Такое постиг, что вмиг обалдел. Оторвался от нее, только и сумел сказать:
– Ты что? Ты что это?…
А она все одно твердит: «Толечка, миленький, Толечка, миленький»…
Короче, не она это твердила, а он твердил. Мужиком оказалась. Оказался. Меня чуть не вывернуло. Хорошо, не разделся я, брюки только застегнуть. Соскочил с кровати – и дёру. А она, он то есть, мне вслед канючит:
– Толечка, Толечка, миленький…
Не помню, как за дверью очутился. Весь мокрый, как из реки меня вытащили. Домой мчался, будто гнались за мной. И весь день потом в пансионате не показывался, чтобы точно увериться, что не встречусь я с ней. Анна Кузьминична мне звонит, спрашивает, куда подевался, а я ей даже причину сказать не могу – после, говорю ей, все расскажу, сейчас не могу. Про Изольду у нее спросил – рано утром, сказала, умоталась, и не видела ее. А я все равно прячусь – вдруг вернется. Чего боялся – сам не понимал, что этот Изольда сделать мне может? А вот поди ж ты. Анна Кузьминична уже потом, когда рассказал ей, помирала со смеху, вот как сейчас, вы же сами видели. А чего тут смешного, гнусь одна. До сих пор, как вспомню этого Изольду, мураши по коже…
– Так тебе и надо, – хмыкнула Кузьминична, – меньше кобелил бы, артист. И нечего тут разукрашивать, что загипнотизировала она тебя своими байками. В Москву ему захотелось, посмотрите на него!
– Ну, знаете! – возмутился Толик. – Я что, сам к ней напрашивался? Не просил, чтобы вы меня одного с ней, с ним не оставляли? Кто меня подсовывал ей, Галямов, что ли?
Было заметно, что диспут этот вели они не впервые, удивило лишь Дегтярева, что Кузьминична отчего-то заставила Толика говорить сейчас об этом, угрожала, что сама всем расскажет, если тот заупрямится. Даже если всколыхнуло что-то в ней, захмелевшей, произнесенное им, Дегтяревым, имя Изольда. И счел нужным, чтобы положить конец начавшейся ненужной перепалке, вмешаться:
– Ничего смешного действительно нет. Кстати сказать, это уже просто эпидемия какая-то. Впору национальным проектом сделать нещадную борьбу с гомиками, иначе, боюсь, добром это не кончится.
Поддержал его Корытко, сказал, что по данным некоторых социологов число сторонников однополой любви до десяти процентов доходит:
– Представляете, каждый десятый мужик смотрит на мужика, как на женщину. Как бы Содом и Гоморра, куда катимся?
Неожиданно заспорил Кручинин. Обращался почему-то не к Корытко, а к Дегтяреву. Сказал, что десять процентов – это явный перебор, вряд ли и три-четыре наберется, но у каждого человека есть право выбора, и никто никому не должен указывать, как и с кем ему жить. Да, он, Кручинин, не сторонник таких симпатий, но принимать это надо как данность, никуда не деться, и они, врачи, должны лучше других это разуметь. Не возвращаться же к сталинским временам, когда гомиков сажали в тюрьмы. Мы, в конце концов, просвещенные европейцы, а не кондовые азиаты.
Лев Михайлович, давно Кручинина знавший, не понял, искренне тот говорит или затевает диспут ради диспута, чтобы покрасоваться перед Лилей своим полемическим мастерством. В принципе, ничего оригинального Кручинин не произнес, эти провокаторские сентенции звучат нынче сплошь и рядом, и вообще меньше всего Дегтяреву сейчас хотелось затевать это бессмысленное словоблудие. Да еще при Кузьминичне с Толиком. Если бы не посмотрел так на него Кручинин. На него, а не на Корытко. О чем они там с Лилей перед тем хихикали? И не в силах подавить в себе вспыхнувшую сегодня неприязнь к Кручинину, с излишней, наверное, язвительностью ответил:
– Странно, что я должен вам что-то доказывать, Василий Максимович! О какой данности вы говорите? Это ведь цепная реакция, как при радиоактивном распаде. Откуда их столько поразвелось? Что, природа вдруг свихнулась, генная мутация? Вы хоть одного гомика раньше знали? На улице у себя, дома, в школе, в институте? Это же не спрячешь, как бы они не таились, все равно засветились бы. Эта агрессивная зараза буквально в открытую сейчас насаждается, манят ею, как запретным сладким плодом. Хотя в голове не укладывается, какая там может быть сладость. Порой в телевизор плюнуть хочется. Какие-то артистики размалеванные зазывные гримаски с экрана строят! Диспуты всякие идиотские, норма это, не норма, проводить их марши, не проводить, древних патрициев поминают. И почти не слышно, чтобы кто-нибудь о самом главном, о самом страшном говорил. Да нет, не говорил – бил в набат. Если бы они похотью своей только друг друга ублажали, хоть как-то смириться можно было бы, данность это или не данность. Но они ведь, сволочи, детей растлевают. Хороших, нормальных детей. Это у них особое удовольствие, клубничка эдакая. А те потом вырастают. И других ребятишек портят. Я бы каждого такого педофила двадцать лет в тюрьме гноил. Лучше бы не двадцать – пожизненно. А то отсидят пару лет – и опять за свое принимаются. Не читали разве, не слышали? У вас же самого два пацана, не страшно за них?
– Дело говорите, Лев Михайлович, – снова пришел на помощь Корытко. – Это как бы узаконенное распутство. По всему миру расползается.
– А что, бывает и неузаконенное распутство? – поддел его Кручинин. – Просветите нас, Степан Богданович. Кстати, ораторское кресло свободно, ждет очередного клиента.
Корытко явно не понравились ни слова Кручинина, ни тон, каким были сказаны. Дегтярев заметил, как вдруг преобразился он: опять стал тем, каким встречал его, бывая в министерстве.
– Как же, – потемнел Корытко, – разбежался. Боюсь только, Василий Максимович, что уж вас-то просвещать нет надобности, сами кого угодно просветите.
– Это вы зря, – перестал улыбаться Кручинин. – Мы же договаривались. И не обо мне сейчас речь.
– Обо мне, что ли? – подозрительно глянул на него Корытко.
И снова вмешалась хозяйка пансионата, состроила «мусеньку»:
– Ну мальчики, ну что вы в самом деле, не надо ссориться. Так ведь хорошо отдыхаем. Это я виновата, о таком Толика рассказывать уговорила. А мы давайте не о таком. Давайте о хорошем. Мы и вас, Степан Богданович послушать хотим, удовольствие получить. Грустное с вами тоже наверняка случалось, как же в нашей жизни без грустного? И у меня было, как же не быть? Чего нам тут один перед одним выставляться, мы же здесь как одна семья теперь. А вы такой интересный, солидный мужчина, Степан Богданович, и говорите так умно. Уважьте коллектив, поделитесь с нами своим, а я потом тоже о своем всем расскажу, хоть и, по правде сказать, не собиралась этого делать, это ваши, мужские проблемы. Ну Степа-ан Богда-анович, не на колени же перед вами ставать! И Василий Максимович тоже прав – все так все, пусть всем будет одинаково.