Портрет с одной неизвестной - Мария Очаковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да я все время здесь была, Марту только гулять выпустила. Дождь-то перестал.
На следующий день ответственное задание, данное Павлом, они с Серафимой вопреки ожиданиям все-таки выполнили. Телефонный разговор с мамой – правда, Ольгу Васильевну по Милкиному и Симиному совету она решила во все детали пока не посвящать (громких имен не оглашать, можно, мол, продать, предлагают хорошую цену) – дал свои результаты. В недрах громоздкого черного платяного шкафа они наконец отыскали неприметную коробку, о которой говорила Ольга Васильевна, с документом, подтверждающим их право на картину. Документик так себе, маловразумительный, вполне в духе того времени. Из него следовало, что некая Софья Станиславовна Шуловская, прежняя хозяйка, передает в собственность В.М. Ладынину, Лизиному деду, вместе с домом и участком предметы мебели и обстановки, далее следует список, в котором за порядковым номером 13 значится картина «Турчанка» в золоченой раме, размер 142 х 92 см, работы неизвестного художника. Нашлись даже кое-какие фотографии Софьи Станиславовны вместе с дедом и бабушкой. Но до того нечеткие, что, кроме горделивой стати прежней хозяйки, разглядеть оказалось решительно ничего невозможно. Кроме того, Ольга Васильевна припомнила, что Софья родом из Польши, лет ей на тот момент было около сорока – сорока пяти, а ее мужа, вроде бы военного инженера, репрессировали. Из боязни ареста Софья так спешно продала дачу и даже денег запросила меньше, чем следовало. Еще Ольга Васильевна посоветовала поговорить с Ленькиной бабушкой, которая на тот момент была уже вполне взрослой девушкой, поэтому прекрасно помнит всех в до– и послевоенной Валентиновке.
– Это же здорово, Лизонька. Ты просто умница. Я даже и предположить такого не мог. Теперь у тебя есть бумага, и эта бумага очень ценная. Молодец, – нахваливал ее Павел по телефону. – Ну а теперь нажимайте на Ленькину бабушку. Старушкам обычно легче вспомнить то, что было лет пятьдесят назад, чем то, что произошло на прошлой неделе.
– Легко сказать нажимайте, бабке-то его уже хорошо за восемьдесят. Ну, ладно, что-нибудь придумаем, Серафима с ней приятельствует, – отвечала Лиза.
Вечером Павел, как и обещал, приехал в Валентиновку. Он привез с собой фотографа и бодрого розовощекого старичка-профессора. С ним, как выяснилось, Павла связывали долгие годы дружбы. Можно сказать, что Николай Ефремович в свое время просто спас его… остановил, удержал на самом краю.
В ту осень после гибели Темы Павел не работал и не искал работы. Он просто лежал у себя в комнате на диване, тупо уставившись в одну точку, путаясь во времени суток. Из дома он почти не выходил. Свой ежедневный рацион, состоящий из чая и сигарет, он, когда матери дома не было, дополнял водкой. Каждый новый прожитый день казался ему все более и более бессмысленным. Все, чему он учился и умел делать, что искренне любил и с чем связывал свое будущее, обратилось в прах, потеряло всякий смысл, как и сама его жизнь. Писать он не мог. А больше он ничего не умел. Да и не хотел.
Навязчивая идея ВИНОВНОСТИ не оставляла его ни на минуту. Портретист-горевестник, убивающий своих моделей. Он превратился в маньяка-самобичевателя, везде и во всем пытаясь отыскать нечто, что указывало бы на его ВИНУ, на его ответственность за то, что произошло.
В конце сентября отец уехал в долгосрочную командировку в Венгрию, мама с ним не поехала, задержалась, боясь оставлять Павла одного. Она упрямо приглашала к Павлу врачей, водила его к экстрасенсам, устраивала консилиумы, кормила его какими-то таблетками, умоляла друзей поговорить с ним, повлиять. Через некоторое время, когда, казалось, ему стало немного лучше, она все-таки уехала. На самом деле Павел схитрил, притворился, потому что к тому времени у него уже созрел план…
Как-то вечером – это было сразу после отъезда матери – к нему зашел Николай Ефремович, без приглашения, без звонка.
– Я безуспешно пытался дозвониться, но у тебя, видно, что-то с телефоном, – с порога объявил он, поглядывая на столик с аппаратом и гудящей рядом трубкой.
– Я болею, извините, Николай Ефремович. – Павел был не готов к общению, он не отвечал на телефонные звонки и никому не звонил сам, даже забыл, когда в последний раз с кем-то разговаривал, он надеялся, что визитер не задержится и уйдет. Но тот вопреки его ожиданиям прошел в коридор, снял и повесил на вешалку плащ и внимательно оглядел Павла.
Николай Ефремович помнил Берсеньева еще с первого курса и именно тогда его приметил. Высокий, немного сутулый, симпатичный юноша с обаятельной улыбкой заметно выделялся среди прочих. Было в нем что-то особенное, как показалось педагогу, обращающее на себя внимание, причем сам Павел ничего для этого специально не делал. Позднее, посмотрев его работы, Николай Ефремович понял. Причиной тому была яркая одаренность молодого человека. Но, даже зная о своем таланте, чувствуя его в себе (обязательно чувствуя, иначе и быть не могло), Павел не выпячивал себя и всегда держался скромно.
– Славный парнишка, талантливый, работоспособный, редко так бывает, – отметил про себя Николай Ефремович, изрядно повидавший на своем веку студентов и всегда охотно принимавший их у себя дома. Он много знал, интересно рассказывал, с кем-то дополнительно занимался, за кого-то ходил просить в деканат, и студенты его любили. Один или с приятелями, Павел тоже стал заходить к нему. Постепенно между ними установились добрые доверительные отношения. Николай Ефремович также бывал у него дома.
Теперь Павла невозможно было узнать. Он очень похудел, осунулся, измученное лицо было до того бледным, что казалось, кожа отливает синевой. Щеки, покрытые многодневной щетиной, впали, под глазами залегли черные тени.
– Неважно выглядишь, – помолчав, произнес Николай Ефремович, – ну да ничего, все исправимо. У меня, Павлуш, к тебе дело.
Легонько отодвинув Павла, он прошел в кухню. Но там из-за грязной посуды и пустых бутылок негде было присесть, и он переместился в комнату. Павел послушно поплелся за ним, с похмелья возражать не было сил. Усевшись на стул, Николай Ефремович заговорил. Говорил он долго, голос его звучал монотонно, спокойно и ровно, так, что в какой-то момент Павел ощутил себя снова на лекции в Суриковском. Только на этот раз ему никак не удавалось сосредоточиться, он не слушал и не слышал, пропуская сказанное мимо ушей. Он просто машинально кивал и ждал, когда Николай Ефремович закончит свою речь и уйдет. Но тот все говорил и говорил…
– Ну что же, так и решим, Павлуш? – спросил Николай Ефремович, тронув его за рукав.
Павел опять машинально кивнул. Он ждал.
Но на следующий день Николай Ефремович пришел снова. И через три дня тоже, но уже с репродукциями и какой-то бумагой, которую Павел, хлопая ресницами, долго и бездумно держал в руках. Он все никак не мог взять в толк, чего от него хотят и почему не оставят в покое.
Как будто не замечая безразличия своего собеседника, учитель терпеливо продолжал.
– Это отношение в Третьяковку, все по форме, так что не волнуйся, работай спокойно. Времени достаточно. Но ты не затягивай, через месяц от тебя ждут результат. Денег, конечно, немного. Провинциальный музей больше не заплатит. Для начала – в любом случае неплохо. Сдашь работу, а там, глядишь, еще что-нибудь подвернется, если халтурить не будешь.
Слово «халтурить» Павла неожиданно задело. Только теперь, пожалуй, до него стало доходить, что предлагает ему Николай Ефремович.
– Я специально на кафедру заходил к Светлакову. Он же у вас вел курс по технологии? Я хотел проконсультироваться. Так он мне сразу тебя рекомендовал. Говорит, что кроме Берсеньева больше никого и нет. Работа сложная, кропотливая, потребует много времени и суеты не терпит. У тебя рука набита, глаз поставлен, пишешь ты быстро, технично. А потом ты сам же рассказывал, что любил эти музейные понедельники и в зале работать тебе нравилось? Так?
Павел кивнул.
– Или я что-то путаю?
– Нет, нет, все так.
– Ну и в чем тогда дело? Или ты забыл, что копия тоже может быть гениальной? Вспомни хотя бы Пуссена, его списки с Беллини, а Тициан, его «Льва Х» от рафаэлевского отличить невозможно! А Марков, а Бруни, а Брюллов! Ты, кстати, знаешь, что за его копию «Афинской школы» был заплачен беспрецедентный по тем временам гонорар? Павел, ты меня слушаешь?
– Да, Николай Ефремович, слушаю, – со вздохом ответил он.
– Вот и замечательно, – улыбнувшись, продолжил учитель. – Как там у Пушкина: «Усыпляя нарочито свою творческую силу»… Ты-то свою усыпить сможешь?
– Теперь точно смогу.