Люди в бою - Альва Бесси
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Края красивее мне наверно не доводилось видеть; земля здесь рыжая, выжженная палящим солнцем, бугристая, растрескавшаяся, пересохшая, с множеством холмов, голых каменных утесов, зарослями шалфея, рощицами приземистых сосен и дубов. Днем нас мучит жара, ночью холод — точь-в-точь как в Тарасоне, только еще сильнее. Там мы спали в казармах на соломенных тюфяках, здесь спим на земле. Делать нечего, вот мы и валяемся кто где, коротаем время в ожидании приказа. Винтовок у нас нет, приказа тоже нет как нет. Каждый день над нами, когда клином, когда уступом, проносятся итальянские и немецкие самолеты, раздается крик «Avión!»[54], и бойцы распластываются на земле, поближе к деревьям, но либо самолеты нас не видят, либо у них есть более важные цели.
Со временем мы больше узнаем о том, что произошло: Мел Офсинк, командир первой роты, в которую я перевелся, чтобы быть с Таббом, рассказывает нам об отступлении. Майор Мерриман, рослый, ученого вида, в роговых очках, проводит с нами беседу. «Скоро мы снова пойдем в бой, — говорит он. — Мы должны отбить оставленные нами территории, каждый из нас должен быть готов пожертвовать жизнью». Нам дают понять, что в начале отступления дело не обошлось без саботажа; что части, сражавшиеся на флангах интербригадовцев, отошли, и не подумав их предупредить. Нам говорят, что расстреляны один испанский майор, два лейтенанта и сержант. «Любой, кого заметят в небрежном обращении с винтовкой, а также тот, кто бросит оружие, будут расстреляны на месте», — объявляет комиссар Доран. Но оружия по-прежнему нет как нет.
В эти томительно тянущиеся дни начинается реорганизация батальона. Командует батальоном Милтон Вулф, двадцатидвухлетний бруклинский студент, изучавший на родине искусство рекламы; Вулф походит на Линкольна, у него такие же моржовые усы, как у Джо Бьянки, и он щеголяет в длинной черной накидке, отчего кажется еще выше ростом. Потрясающий парень. Командир моего взвода Дик Рушьяно, печатник из Куинса, преподавал в школе сержантского состава; он приехал сюда вместе с нами из Тарасоны, куда его отправили передохнуть после передовой. С едой становится лучше, но мы никак не можем наесться вдоволь. Кофе привозят не спозаранку, а только к десяти утра; обед поспевает к пяти; ужин привозят к ночи — от десяти до двенадцати. Приходится брать с боем место в очереди за куском хлеба, ложкой риса и пригоршней салата, который ешь руками — то из консервной банки, если тебе повезет ее «спроворить», а то и прямо с листьев. Животы у нас всегда подводит от голода. На холме нет воды, ее нужно носить издалека, из долины, никому не хочется ходить за ней.
Долгие месяцы на фронте низвели этих людей до уровня животных, так считаем мы с Таббом. Угрюмые, эгоистичные, грубые, они кидаются друг на друга, хотя при всем том временами ведут себя с удивительным великодушием. (Один парень, которому прислали две пачки «Кэмела», раздал все до одной сигареты товарищам.) Однако напряжение сказывается — ребята не понимают ни шуток, ни подтрунивания. Похоже, что им нет ни до чего дела; при отступлении многие бежали; объявились они на французской границе или в Барселоне — куда, если верить им, они устремились, потому что там, по слухам, должна была реорганизовываться бригада. Некоторые тяготятся этой жизнью, хотят поскорее отсюда выбраться, клянутся, что никогда больше не пойдут в бой, что при первом удобном случае дезертируют. (Я вспомнил мужчину, встреченного нами в Париже, того самого, у которого на протез была натянута перчатка. «Вот оно что, — сказал он нам тогда, — еще простачки отыскались!»)
Постепенно к нам просачиваются новости из внешнего мира. Листер по-прежнему удерживает фашистов в Альканьисе. «Будем надеяться, что он их там задержит, — говорят бойцы, — чем дольше он их задержит, тем дольше нам отдыхать». Мы говорим о тех, кто погиб; о минувших боях, о былых профсоюзных баталиях у нас на родине. «Когда я увидел, — рассказывает один моряк, — как на нас поперли головорезы Джо Райана, ух и напугался же я, чуть в штаны не наложил». Нам объясняют, что мы не удержали Теруэль и Бельчите прежде всего потому, что мы не могли их укрепить за те месяцы, что они были у нас в руках. Нам видится в этом деятельность подрывных элементов; мы твердо усвоили уроки майора Джонсона: «Солдат удерживает лопатой то, что завоевывает винтовкой». Фашисты предпринимают одну за другой жестокие контратаки; издалека, подобно летнему грому, доносится канонада. Обстановка в Испании в результате недавних поражений правительственных войск стремительно меняется. ВСТ[55] и НКТ[56], могущественные профсоюзы Каталонии, наконец разрешили свои идеологические разногласия и объединили силы против врага. Объединенный союз социалистической молодежи сколачивает дивизии для фронта. Профсоюзы посылают трудовые батальоны на строительство укреплений. Французское правительство, в очередной раз испугавшись, пропускает через пиренейскую границу немало военной техники — без нее Республике не устоять против сплошь механизированной фашистской армии, которую открыто снабжают Гитлер и Муссолини, исполненные решимости во что бы то ни стало одержать верх в Испании.
Начинается новая фаза войны, это всем ясно. Ходит слух, что Муссолини предпримет попытку высадить сорок тысяч солдат на Средиземноморском побережье. XIII бригада (югославы, чехи, поляки) снова отправлена на фронт в поддержку Листеру. Французское правительство набирается смелости, и министр иностранных дел Франции Поль-Бонкур[57] широковещательно объявляет, что Франция не потерпит ни временного, ни постоянного присутствия войск иностранной державы на своих границах. Даже у нас на родине и Рузвельт и Хэлл[58] потребовали пересмотра закона о нейтралитете под напором народной любви к Испании и Китаю. Фашисты начинают наступление на Уэску силами одних немцев, впервые применив дымовую завесу. Нам сообщают, что ожидается правительственное контрнаступление на большом участке фронта и наша бригада будет «в первых рядах». А оружия у нас как не было, так и нет.
Оружия у нас нет: во всем батальоне едва ли наберется пятнадцать винтовок. Зато у нас есть грузовик, и те, у кого хватает запала, катят за шесть километров к реке — купаться. Мы лежим плашмя на дне холодной как лед горной речки, посиневшие, дрожащие, а в небе, высоко над нами, висит эскадрилья фашистских бомбардировщиков. Мы прихватили с собой мыло, новые носки, средство против вшей. Валяемся, болтаем; Табб говорит, что у него дома есть пятьдесят долларов, они ему не нужны и он может дать их мне в долг. Я пишу матери моих мальчишек, чтобы она взяла эти деньги, но она так и не воспользовалась этим предложением. Изможденный парень с глубоко запавшими глазами и осунувшимся, похожим на череп лицом говорит:
— Ты вроде работал в «Бруклин игл»? Я помогал твоей жене во время забастовки моряков.
— Моей бывшей жене, — поправляю я.
— Вот оно что, — говорит он. — А детишки твои как?
Вот те на, оказывается, это Джо Хект, наш первый учитель испанского с тарасонской базы, а я его не узнал — так он изменился за тот месяц, что мы не виделись.
Десять человек «награждены» за проявленную в боях храбрость: им вручены часы и бумажники. (Помню одного из них — Сэма Гранта, он ни днем ни ночью не снимал каски.) Я меняю новый испанский словарь на отличную медную ложку, а консервную банку из-под мармелада приспосабливаю как манерку, пропустив через провернутую в ней дыру веревку и подвесив к поясу. Меня производят в капралы. Рушьяно становится моим непосредственным начальником, и я часами предаюсь мрачным раздумьям о том, может ли человек с моим жизненным опытом, у которого одиночество вошло в привычку, повести за собой других, пусть их всего-навсего пять человек. Неожиданно объявляется Гувер. Он карабкается к нам по холму, мы глазеем на него так, будто это привидение, восставшее из могилы. Он подтверждает: да, Эрл действительно убит при Бельчите, его перерезало пополам пулеметной очередью. «Я стоял рядом с ним». Гувер тоже был легко ранен, теперь он хочет перевестись в мотоциклетные части. Как он изменился — совсем другой человек. Он присмирел, оробел, сник. Когда над нами проносятся самолеты, отправляясь в очередной разведывательный полет, он падает на землю, дрожа как осиновый лист, лицо его покрывается мертвенной бледностью, он кусает губы. Он говорит, что собирается возвратиться в Барселону, во всяком случае, из бригады он исчезает; с тех пор никто из нас больше его не видел. Он, по выражению наших ребят, «драпанул» через границу, и звали его вовсе не Гувер.
У нас начинается новый период, длится он всего несколько дней, но эти дни дают новичкам такую закалку — как духовную, так и физическую, — которая ставит их чуть ли не вровень с ветеранами. Нас что ни ночь гоняют пятнадцать-двадцать километров маршем (нам это представляется бессмыслицей) сначала на юг, потом назад на север, день мы проводим в лагере, вечером снова выступаем в поход. Дожди застигают нас врасплох: раз начавшись, они не прекращаются. Chavolas, шалаши, которые мы соорудили в нашем первом лагере, никак не защищают от холодного дождя и ветра; говорят, что в километре от Батей, километрах в трех отсюда, есть дома. Под проливным дождем мы покидаем лагерь и отправляемся на поиски этих домов; они действительно существуют, но на всех их не хватает. Мы часами сидим на обочине дороги, ждем, пока разведчики отыщут какое-нибудь пристанище для наших многочисленных рот и взводов; мы промокли до нитки, дрожим, чихаем. Сидим и ждем. Потом снова маршируем, в ботинках чавкает и хлюпает грязь, по лицам течет дождь, накинутые на голову одеяла тяжелеют от воды. Далеко за полночь на проселочной дороге нас встречает походная кухня, при свете фар, под таким ливнем, что в трех шагах ничего не различить, мы едим холодные бобы, запивая их холодным кофе. Позже мы выступаем в Батею, располагаемся там в местном театре, разводим на бетонном полу костер, дым от которого заволакивает все здание, и пытаемся обсушиться. «В Пятнадцатой бригаде все не как у людей», — говорят бойцы.