Старые фотографии - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему каску на лоб, на нос в шутку опустили.
И голос грубый, веселый донесся: «Эй! Песенки отставить! Лирические, твою мать! Сейчас в атаку, а ты что поешь?!»
Да, что я пою?
Что же я пою?
А разве я пою?
Он открыл хмельные, зверино блестящие глаза – и робко, просительно огляделся, будто хотел сказать, выкрикнуть: «Ну дайте я последнюю песню спою!»
Молчали. Уже приказ крикнули, а он и не слышал.
Вместе со всеми он сдернул с плеча винтовку. Штык грязным серебром горел в вечерней сизой тьме, темнело рано, и атаку назначили на пять вечера, он помнил.
И крика: «В атаку!» ― не услышал; оглох – от всеобщего воя, плотно сбитого вопля, поднявшегося изнутри, из-под земли, – и люди поднялись из земли одной грязно-серой волной, колышущейся стеной винтовок и шинелей, и побежали вперед, вперед, и он тоже выпрыгнул из неглубокого окопа – на диво легко, будто циркач – и побежал, побежал, вместе со всеми, удивляясь, что пьяные ноги не заплетаются, а пьяные руки хорошо, крепко держат оружие.
Он бежал, громко топая сапогами по земле, и земля отвечала ему гулом, и он радостно думал о себе: слышу еще, слышу, еще бегу! Не убили! «За Родину! За Сталина!» ― надрывая глотку, прокричал бегущий рядом с ним Леха Свистун. Леха умел подражать соловью. А еще он свистел «Интернационал» и «К Элизе» Людвига ван Бетховена. «За Ста…» ― вместо крика из груди Лехи вылетел клекот, и он упал, раскидывая руки, но винтовку не выпустил, крепко держал.
Коля обернулся лишь на миг – и увидел, как с головы Лехи скатилась каска, откатилась по снегу, замерла. Черной чашей на снегу лежала. Сумерки опускались слишком быстро, платком на клетку канарейки. Грохот поднялся вокруг: их, бегущих, косил огонь, стрелы огня. Земля взрывалась сзади и спереди, и он, переставляя тяжелые ноги, наклонившись вперед, с винтовкой наперевес, думал: вот вырвет снаряд клок из земли, и я туда упаду, вот и будет могила. Просто и удобно.
Страх. Где страх?
Страх исчез. Вместо него появилась тонкая и прозрачная, холодная ясность. Он бежал и глядел на все будто на просвет: он видел глубину вещей, видел сквозь мир – глубины земли, боль неба, потроха убитых товарищей: они падали, падали рядом с ним, прекращая бежать, кто со стоном, кто кричал, безобразно разевая рот, кто коротко ахал и падал навзничь, и глаза не закрывались, и мертвый продолжал в небо глядеть.
Он не видел ничего. Он бежал. Спирт горел в животе, в глазницах, на губах. Спирт, последний поцелуй пьяной жизни. А жизнь, да, ведь она окунает во хмель! Пьешь, все пьешь и не напьешься. Да никто никогда не напьется. Налей! Еще хочу!
– Еще хочу! ― дико закричал он.
И сам услышал свой крик.
«Кому это я?» ― подумал отчаянно. Бойцы рядом с ним падали и умирали.
А кто-то еще жил.
Он не видел, некогда было смотреть по сторонам; надо бежать, ― но остро понимал: не все, кто упал, умер сразу.
Замерзнут. Ночью ударит мороз. Ледяные глаза будут в небо глядеть. Ледяные губы – землю целовать.
Сейчас и я. Вот сейчас.
– За Родину! ― крикнул, и крик обжег глотку; и мгновенно охрип.
Потерял голос.
Рот раскрывал, а вместо крика – хрип.
Когда кричишь, легче бежать.
Легче умирать.
– За-а-а-а… Ста-ли-на-а-а-а-а…
Хрипи, хрипи, выталкивай из себя вон, в стену огня, свое последнее, живое.
Телами Москву заслоним.
Жизнями.
У них – железо, а у нас – жизни.
Смотри. Еще видят глаза.
Хрипи. Еще хрипит глотка.
Рядом с ним боец крикнул, гораздо звончей и громче, чем он: «За Сталина!» ― и краем глаза он успел схватить: Гошка Фролов, да, еще бежит, топает рядом.
Огонь на миг угас. Сейчас опять вспыхнет.
Грохот ударил по ушам, лицо опалило, и сознание отнялось.
Очнулся.
Не сразу понял, где он и что с ним.
Шею не повернуть. Больно.
Кое-как перекатился со спины на живот. Голову приподнял, тяжелее гири.
В воронке, вырытой мощным взрывом, лежали бойцы.
Не считай. Не надо.
Все твои.
Наши.
Катился вниз, все вниз и вниз, по плоской выемке ямины. Докатился донизу. И здесь тела. Снаряд попал в гущу бегущих солдат, и сейчас трупы валялись изуродованные – не узнать; не опознать. Пахло кровью. У крови есть запах. Он соленый и сладкий. От него – блевать тянет. Не смотри, говорил он себе, ползая между тел, не смотри, нельзя. Глаза зажмурил. Себя спросил: а ты, ты-то что, жив остался?
На дне воронки, между убитых, гладил руки и лица, касался одуревшими зрачками разбитых черепов. Гляди. Уж лучше гляди. У тебя есть память. Ты – запомнишь.
Зачем? Разве сегодня, сейчас меня не убьют?
Запомни на сегодня, на сейчас.
Сейчас – это почти вечность, если ты жив.
Навалился всем телом на мертвое тело. Уже остыл боец. Как быстро. Он горячий и живой, а труп ледяной. Негнущейся на морозе рукой повернул к себе голову. Голова уцелела, а живот разворочен осколком, и красно-синие кишки лежат смиренно, тихо, мертвые красные змеи: выползли наружу. Голова. Лицо. Полчаса назад это еще был человек.
И вдруг пошел снег.
Он шел с небес вниз, медленно и важно, а может, поднимался с земли – вверх, не понять. Сшивал нежной белой строчкой небо и землю. Синее мрачное небо и черную страшную землю. Белой, наивной ниткой сшивал.
Снег рос и рос, густел и густел, валил и валил, заслонил уже всю мрачную котловину боя чистой веселой белизной; и Коля облокотился на пропитанную кровью землю, локоть ушел в ее холодную мягкость и тьму, и задрал голову, запрокинул лицо, и открыл рот, и ловил, ловил снег губами, зубами, сердцем его ловил, ― и снег, осыпаясь с далеких небес, чуял Колино желание и прямо до сердца доходил, и холодом, легким и мятным, его омывал, крестил, и летели с неба белые звезды, тут же таяли на горячем лбу, на горячих руках, и только на горячем бешеном сердце – не таяли, становились бьющейся белой кровью, плачущей белой душой, клочком пара, что излетал из губ, со снегом смешиваясь, ― нежностью и памятью, и всякая ушедшая, погибшая жизнь незаметно и горько обращалась в снежинку, в сиянье, в легкое прикосновенье спокойной природы к воспаленному, мокрому от слез лицу: в благословенье.
Я не верую, Господи, в Тебя не верую.
Но вот я – видишь – живу.
Я жив. Убили всех.
И командира. И бойцов.
А я – жив.
И мы – взяли; что взяли?
Что мы у войны взяли? Высоту?
Это она – нас – взяла.
Себе в объятья.
Любовница.
Теперь каждому любовница – смерть.
Так все просто.
Снег шел и шел и засыпал его, и он – засыпал под снегом, сворачиваясь в звериный теплый комок, сминаясь, сжимаясь в снежный мокрый ком. Кожа голая, она не согреет его под шкурой шинели. Замерзнет он здесь. Какая разница, от мороза или от осколка умирать? Или от пули? От штыка? От мороза – слаще, горячее. Спишь, и сходит горячий сон.
И видишь во сне – девочку.
Маленькую девочку. Ромашку.
Она идет к тебе в венке из ромашек и поет песенку. Твою любимую.
― Не уходи… еще не спето столько песен…Еще звенит в гитаре… каждая… струна…
Где страх?
Страха не было.
Куда-то убежал. Исчез.
Грохот продолжался там, далеко, над головой. На земле. В ином мире.
А он – под землей, в яме.
Сейчас его засыплет снегом, и поминай как звали.
Белизна. Покров.
– Мы Тарусу возьмем, ― сказал ледяными губами.
Поднялся на руках над смиренно лежащим рядом с ним телом.
Гошка Фролов глядел в небеса.
Лед синих радужек. Незнакомая улыбка. Удивление.
Гошка и мертвый не верил, что мертвый он.
Коля протянул красную на морозе руку, как у вареного рака клешню, и закрыл Гошке ледяные глаза.
Лежал бессильно, раскинув руки, повторяя мертвых.
Не понять, кто мертвый, кто живой.
Снег запорошил винтовку. Вечер катился бочонком пьяной тьмы. Он чувствовал себя внутри ямы, как в трюме. В сиротьем трюме земли. Главный груз – трупы.
Мы родились на земле, по ней ходим, и в нее ляжем. Все правильно.
Раньше или позже – это уже другой вопрос.
Стащил с головы каску. Накрыл ею лицо.
Подшлемник и железо пахли спиртом.
Они все пили спирт ровно час назад.
Его нашла сестричка медсанбата. Уже к утру.
Белый свет тек от снегов.
Сестричка шарила в яме лучом фонарика. Николай пошевелился. Сестричка ахнула, сползла в воронку, подхватила Колю под мышки. Она маленькая, а парень рослый. Как его до верха дотянуть? Надрывалась. Ревела. Слезы ладонью размазывала. Коля застонал и сказал:
– Пусти. Я контужен. Пуля меня обошла. Сам пойду.
Сестричка засмеялась от радости.
Они вместе ползли из ямы – наверх, к снегу, к звездам.
Выбрались. Коля повел головой – и увидел по полю: трупы, трупы.
Поле мертвецов.
– Ты это запомнишь? ― спросил, на медсестру не глядя.
– Да, ― сказала девочка, пряча седую прядь под ушанку.