Hermanas - Тургрим Эгген
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Насколько же по-другому я входил сейчас туда! У меня была новая полиэстеровая рубашка цвета лайма, я уже чувствовал себя победителем, завоевателем, явившись с двумя женщинами, которые в придачу были практически одинаковыми. Я почти слышал перешептывание, когда нас провожали к нашему столику — в первом ряду, слева от сцены. (Это Эскалера… чертовски талантливый, говорят… Ага, по слухам, он встречается с ними обеими… Что взять с этих поэтов?) Другим, не менее значимым отличием было то, что заведение оплачивало напитки как мне, так и девушкам. Рафаэль, редактор «Идиомы», обслужил нас лично.
Сад был набит битком, какое-то время я немного нервничал и высматривал свое тайное оружие. Ну да, они были здесь. Эктор Мадуро сидел с кружкой пива через несколько рядов от нас, улыбаясь и покуривая, а рядом с ним находился его брат Ачильо. С ними меня познакомил Армандо, и у нас состоялись две короткие, но любопытные репетиции или тренировки. Вся соль была в том, что все должно выглядеть спонтанно.
Ни Хуана, ни Миранда не знали о моих планах. Хуана слышала, как я декламировал выдержки из новых стихов, и пришла в дикий восторг. Может быть, потому, что многие из них были о ней. Вся та любовь, которую я не мог дать Хуане в жизни, переполняла мою поэзию.
Я переработал стихотворение о «горечи первой встречи», которое многие из собравшихся уже слышали, и теперь был им почти полностью удовлетворен. Более раннюю версию этого стихотворения по желанию Рафаэля напечатали в последнем номере «Идиомы». Оно стало моим литературным дебютом. На этот раз он не настаивал ни на одном изменении. Другое стихотворение я назвал «Потный лоб и прохладный», и в нем говорилось о них обеих, о Хуане и Миранде, но лирической героиней, конечно, была Хуана.
Если можно определить тему произведений, которые я собирался читать, то это эротика. Моя лирика не была непристойной или оскорбительной, во всяком случае не для этой аудитории, как я полагал, но она определенно была немного смелее, чем то, к чему эта публика привыкла. Культура, пореволюционному бравурная, была довольно стыдливой, даже в 1978-м; между тем, что провозглашалось на официальном уровне, и тем, о чем люди общались каждый день, существовала большая дистанция. Не говоря уже о словах и поступках. Моей целью было немного сократить эту дистанцию. Мне казалось, что тексты песен могли бы быть более откровенными, чем поэзия, — мы, поэты, общались с призраком Хосе Марти, а Марти был джентльменом викторианской поры. Разве это справедливо? Я был так молод, что верил в некую правдивость искусства, и от этой веры мне так и не удалось до конца избавиться, благодаря чему я всегда оказывался в сложных ситуациях.
Но как раз для этого время пришло. Стояла осень 1978-го, Джимми Картер сидел в Белом доме, и, хотя обычные кубинцы ничего об этом не знали, с правительством Кубы велись переговоры, целью которых было освобождение трех тысяч шестисот политических заключенных после Нового года. И еще более шокирующая новость: в сентябре Фидель объявил, что кубинские эмигранты, проживающие в США, — кроме самых ярых контрреволюционеров — впервые за двадцать лет получат возможность навестить родственников на Кубе. Это было время чудес. Немного фривольности в лирике было вполне допустимо.
Конферансье вышел на сцену, чтобы представить меня. Одновременно я подал знак братьям Мадуро, которые поднялись на небольшую площадку и достали свои барабаны, спрятанные в цветочной клумбе.
— Как интересно, — сказал конферансье. — Прежде чем я представлю молодого и многообещающего поэта Рауля Эскалеру, у нас тут будет небольшой незапланированный музыкальный номер?..
— Нет, — сказал я, поднял руки и поднялся на сцену. Я поклонился публике. — Сейчас я буду читать. Но не могли бы вы сначала поаплодировать необычайно талантливому Эктору Мадуро на барабанах бата и его не менее талантливому брату Ачильо Мадуро на барабанах конга?
Люди захлопали, еще не понимая, что сейчас произойдет, и братья Мадуро, черные как уголь, в желтых рубашках начали выстукивать протяжный афрокубинский ритм. Я дал им немного поиграть и заметил, что два-три человека из стоявших сзади, кому не досталось стульев, начали пританцовывать. Тем лучше. Я начал декламировать свое первое стихотворение. Нет, неправильно — я его не декламировал, я его выкачивал из себя.
Все придуманное мной было выступлением в духе «джаза и поэзии», североамериканского стиля, уходящего корнями во времена Второй мировой войны.
Далеко не я один, как мне тогда казалось, работал в этом стиле; невозможно себе представить, чтобы кубинские поэты не опробовали его в пятидесятые годы, когда между Нью-Йорком и Гаваной существовали тесные связи. Но 1950-е годы — это же почти прошлый век. Было совершенно очевидно, что присутствовавшие на выступлении люди никогда ничего подобного не слышали.
Я, конечно, знал об Аллене Гинзберге[24]. Его визит на Кубу в 1965 году обернулся скандалом, о котором до сих пор весело вспоминают в писательских кругах. У Гинзберга брал интервью кубинский журналист. Гинзберг хотел задать Фиделю Кастро несколько вопросов. Почему полиция преследует гомосексуалистов? Почему не легализована марихуана? И наконец, он предложил, чтобы критиков системы не сажали в тюрьмы, а кормили галлюциногенами и устраивали работать лифтерами в отель «Ривьера», где он остановился. Интервью, как нетрудно догадаться, успехом не пользовалось — его даже не напечатали, — и около восьми часов утра на следующий день Гинзберга забрала тайная полиция и посадила на первый самолет, вылетающий с Кубы. Так вышло, что этот самолет летел в Чехословакию. (Очень скоро его депортировали и оттуда.)
Да, я был знаком с творчеством американских поэтов-битников, но, естественно, никогда их не слышал. Так что идея моего представления родилась из других источников. Меня вдохновляла свобода новой музыки. А в ритуальной афрокубинской музыке присутствовала некая обнаженность: только барабаны и голоса.
Братья Мадуро играли в оркестре Армандо, и они сразу загорелись моей идеей. Сейчас они работали бесплатно, но мы договорились, что в случае успеха я, в свою очередь, буду бесплатно выступать на их концертах, на разогреве. По моему мнению, и то и другое могло быть интересным, но я был совершенно не уверен в том, что мы понравимся консервативной литературной публике. Повторю: мы жили в тени Хосе Марти, апостола Кубы, викторианского джентльмена. Несмотря на свои речи о расовом равноправии и эмансипации рабов, он вряд ли согласился бы, чтобы чтение его стихов о свободе и процветании сопровождала музыка негритянских барабанов.
Спустя две, максимум три минуты я понял, что нас постиг успех. Чтение под стук барабанов заставило меня почувствовать ритмическую свободу. Строки стихов были четкими, часто рифмованными, но, слыша барабаны за спиной, я мог ярче произносить их, синкопировать, взять невыносимо долгую паузу и в конце концов выплюнуть слова со скоростью автоматной очереди. Единственное, за чем мне следовало следить, это за тем, чтобы говорить достаточно громко. По прошествии нескольких минут — двух, трех или четырех? — появилась первая реакция. Кто-то воскликнул: «Aye[25]!» после особенно удачной строфы. Я вспотел. Я осмелился бросить взгляд на Хуану и Миранду, сидевших за столиком справа от меня. Они кивали в такт музыке и улыбались. Новая строфа — обе расхохотались, абсолютно синхронно: они снова были Аной. Хуана сейчас тоже закричала «Aye!». Или это была Миранда? Стихотворение было о танцах, и поэтому в небольшой паузе между строфами я сделал пару неловких танцевальных движений, специально для них.
Что меня завораживало в новой поп-музыке, так это как исполнители могли гипнотически повторять припев бесконечное количество раз. Может ли поэт сделать то же самое? Есть только один способ это узнать. Я намеревался закончить первое стихотворение, четырежды повторив заключительную строку, — так было написано в рукописи, которую я вызубрил наизусть. Но я чувствовал, что увлек публику, и повторил ее восемь раз… двенадцать… шестнадцать. Начал варьировать акценты, так что каждый раз у меня получался разный ритм. Улыбки свидетельствовали, что я достиг нужного эффекта, а часть зрителей даже начала подпевать мне хором. Двадцать раз… и как раз в то мгновение, когда игра могла стать скучной, я поднял указательный палец, и барабаны замолчали.
— Большое спасибо, — сказал я.
Зал взорвался аплодисментами, которые долго не стихали. Я пытался уловить в них оттенок вежливости, но его не было и в помине. Я исполнял стихотворение не меньше шести-семи минут, но они кричали: «Más! Más![26]»
Братья Мадуро синхронно, словно отрепетированным движением, стерли со лба пот рукавами желтых рубашек. Сестры Эррера салютовали мне своими бокалами явно отрепетированным движением — и я заговорил в другом ритме, и я сказал: