Роман с языком, или Сентиментальный дискурс - Владимир Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знал, что так больно будет подниматься на этом лифте, входить в огромную прихожую. Хорошо, что следов прежней жизни здесь немного, все лары с пенатами перекочевали в зарубежное пространство. Узнаю от экс-тещи основные события второй половины семидесятых — первой половины восьмидесятых годов.
— Одно могу сказать, Андрей, вам страшно не повезло. Я много повидала всякого, но не припомню другого такого случая невезения в личной жизни.
Называется: утешила! Но, как ни странно, от этих хирургически беспощадных слов становится если не легче, то по крайней мере свободнее. Теперь я могу больше выспросить, больше вытянуть вожделенных подробностей.
Тильда с мужем и с Феней в Вене и будут там, по-видимому, до самого выхода мужа на пенсию, а ему пятьдесят пять. Впрочем, сейчас все так быстро меняется. Феня называет отчима «папой», но Тильда собирается ей открыть правду, когда та повзрослеет и вернется на постоянное жительство в Россию.
— Но ей же через три года паспорт получать, какое отчество там напишут?
— Мужа Тильды зовут Андрей Петрович, так что проблем не предвидится.
Черт, и здесь меня обошли, обложили…
Далее выясняется, что Феня была в Москве по крайней мере дважды (не выследил!), но в основном они втроем приезжают в Ленинград, откуда родом и домом Андрей Петрович. Может быть, теперь Феня сюда к бабушке с дедушкой…
— Нет, Андрюша, у Павла Вальтеровича большие проблемы с ногами. Его наблюдают в Штатах, дают как ветерану войны возможность проходить курсы лечения, и он консультирует там кое-какие фирмы. Через месяц я туда к нему отправляюсь, а что дальше — пока не знает никто.
И тут бесперспективняк! Может хоть фотографию Фенину мне покажут?
Бабушка моей дочери отправляется в соседнюю комнату, тактично откладывает снимки, на которых пожилой петербуржец торжествует, любуясь отнятыми у меня женой и дочерью, и приносит только те, на которых либо одна Феня, либо Феня с Тильдой.
Четыре цветные фотографии (вдобавок к имевшимся шести черно-белым) — вот все, что я имею на сегодняшний день, все, что я вынес из прошлого и в чем предстоит искать утешения в будущем. Что ж, у многих и такого нет… Скажи спасибо кому полагается.
XV
Есть части речи, есть частицы — всякие там школьные «бы», «ли», «же». А я вот обнаружил еще своего рода дискурсивные макрочастицы, которые характеризуют говорящего больше и точнее, чем все его рассуждансы. Есть, например, частицы лжи, типичнейшая из них — Я НИКОГДА НЕ. Достаточно зафиксировать в речи субъекта одну такую последовательность, чтобы точно знать, что он врун. Частиц истины, к сожалению нет, зато есть частица смелости — ДАЖЕ ЕСЛИ. Стоит ее ввести в свои тревожные раздумья или эмоции — и мелкого страха как не бывало. Даже если я опоздаю на этот поезд — что уж такого страшного произойдет? Куплю новый билет, приеду днем позже, весь убыток исчислится некоторой денежной суммой, а через неделю все забудется. Даже если я уйду с нынешнего места работы и буду сие место всегда обходить за версту — смертельно ли это? Даже если никогда не получу я того или иного жетона (так Петр Викторович называет все награды, премии, должности, звания и титулы — хорошее слово) — об этом ли я буду сожалеть на смертном одре?
Еще есть частицы глупости, например: КАК ОН МОГ? (во всех лицах и числах: ты мог, они могли и т. п.) — умным этот вопрос быть не может никогда. Есть частицы мудрости — такие честные сравнительные обороты, которые доступны немногим говорящим и думающим о себе самом. Когда говоришь: я, мол, считаю так-то, люблю или не люблю то-то и то-то, — добавь если не вслух, то про себя: КАК МНОГИЕ или: КАК БОЛЬШИНСТВО, или: КАК ВСЕ. Сколько пустых тавтологических суждений тогда можно отбросить!..
Нет, в статьях своих я такого не пишу. Наука — дело тонкое, этикетное, и выводить на люди свои мысли в столь голом виде у нас не принято. А если всерьез, то на язык я смотрю совсем с другой стороны. Во всяком случае, пытаюсь смотреть. Давно, еще году в семьдесят пятом я задумал надкоммуникативную лингвистику — в самом общем виде. Изучается то, что есть в языке и только в нем, все остальное выносится за скобки. Начертил кое-какие схемы, а потом испугался, убоялся бездны премудрости. Понял, что один сделать эту штуку не сумею, а показать свои чертежи вроде и некому было. Никто не собирался «tangere circulos meos»[1], и они в свою очередь никого не трогали. В нашей науке все больше всего боятся простоты и ясности, не с кем было усилия объединить. Ранов? Да, он очень сходными вещами занимается, но ты же знаешь: когда двое делают одно и то же, — они делают разное. Ранов меня отлично понимает, а я его гораздо хуже иногда теорему его какую-нибудь три-четыре года перевариваю. А общее научное направление — это когда есть быстрый, оперативный контакт мыслей. Одиночка плюс одиночка — еще не школа. Как в том анекдоте: их двое, а мы — одни.
И потом надкоммуникативная модель отменяет множество удобных направлений для изготовления диссертаций. А молодым выгодно язык изучать вместе с примесями, не разделяя, где говно и где какао. Именно такой пахучий коктейль обычно называется «дискурсом». В Америке это дело процветает, только ихние лидеры каждые три примерно года свои теории меняют — как модельеры «от кутюр», чтобы больше диссертаций по старой моде не писали, а покупали новую. Между прочим, есть там один славист с неслучайной фамилией Бэйби (как говорится: устами младенца), так он периодически появляется на престижных конференциях и объявляет, что очередная теоретическая мода опять не подтверждается материалом славянских языков, в частности, ей не подчиняется конструкция типа «меня тошнит». Вот и меня, как этого Бэйби, тошнит, когда я думаю о том, что мою надкоммуникативность все считают как бы вчерашним днем, а когда день завтрашний ее вспомнит, то уже не с моей фамилией. А пока они лет двадцать пять еще будут коммуникативные аспекты исследовать и хорошо сидеть на своих уютных симпозиумах. Да и сам я двадцать лет с ними дипломатничаю, все иду на тактические компромиссы, оставив свою беззащитную и наивную стратегию в пожелтевших юношеских тетрадках.
Но с чего ты взяла, что «дискурс» — это наукообразная ерунда? Здрасьте, пожалуйста! Хорошее, благородное слово, означающее по-французски «речь» — и всегда оно будет это означать, просто придется ему лет через двадцать-тридцать, а может быть, и раньше сходить в душ и смыть всё, чем его заляпали — не столько лингвисты даже, сколько псевдофилософы и так называемые культурологи.
Милый Эмиль Бенвенист — он ведь хотел как лучше, когда противопоставил объективному повествованию (récit) этот самый discours — как «речь, присвоенную говорящим», нами с тобой присвоенную в том числе. Идея хорошая — опрокинуть язык в жизнь и посмотреть, что из этого получится. Но, как это часто бывает, экспериментальный объект превратили в свалку. Вслед за Бенвенистом пришло множество, извини за дешевый каламбур, «мальвенистов», начавших произносить слово «дискурс» с похабным ударением на первом слоге и относить к нему все что не лень. В одном лингвистическом словаре так и написано: мол, «дискурс» — это речь, рассматриваемая с учетом ВСЕХ неязыковых факторов. Извините, но это не под силу ни лингвистике, ни науке вообще. Наши разговорчики с учетом ВСЕХ экстралингвистических факторов может понять только Господь Вседержитель!
Оно конечно, этимология слова «дискурс» дает некоторые основания для легкомысленного с ним обращения. По-латыни-то discurrere — «разбегаться», а первое значение слова discursus — «бегание туда и сюда, беготня в разные стороны». У итальянцев наряду с discorso мужского рода (речь, выступление, разговор, беседа) есть еще и discorsa рода женского — «пустая болтовня». Я сам обожаю бегать туда и сюда, болтать без толку, особенно с женщинами. Только наукой это не называю.
В нашей профессии сейчас наиболее активны дамы. Женщины с железными локтями, безо всякой розы на груди. Да и какие там розы! С свинцом в груди, как говорится, и с жаждой мести. Мстить готовы и друг другу и всем, кто не с ними. Но, если объективно посмотреть, то некоторая часть их энергии все же служит мирно-созидательным целям. Вот Рита Ручкина — без нее тут многое бы не стояло. С утра до вечера носится, что-то затевает, просит, угрожает, ссорится, мирится. С ее подачи наконец и я стартую из Шереметьева-2. Аэропорт, потом автобус, и, подъезжая к черте города, мы со старшим коллегой (он тоже в первый раз), скрывая волнение, не сговариваясь, почти хором произносим сбивающую пафос момента цитату: «Казалося: ну ниже нельзя сидеть в дыре.// Ан глядь: уж мы в Париже…»
Первый Париж — как первая женщина: про свою интересно, про чужих — ничуть. Про Лувр, Елисейские поля, Сену там всякую молчу. Один только эпизодец. В первый же вечер с вышеупомянутым коллегой выходим на Монмартр, тот самый, что в бардовской песне произносится в три слога: «Монмартыр». Фантастическая прорва продающихся здесь блинов еще раз убеждает меня в том, что никакой «русской кухни» не существует: и пельмени, и блины, и кулебяки суть космополитические, наднациональные «гастронемы» (введем такой термин по аналогии с фонемой, морфемой и т. п.), имеющие лишь разные имена под разными небесами. Но так или иначе, блинов мы и в Москве накушаемся, а вот пока недоступного нам острого блюда обоим хочется попробовать. И ведь недорого: всего двадцать пять франков. Каждый из нас автоматически вынимает из кармана требуемую сумму, и, не сказав друг другу ни единого слова, мы входим в темный кинозал.