Среди призраков - Натиг Расул-заде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, как же, — сказала Рая, широко ухмыляясь, показывая большие крепкие зубы, — песня такая есть, — сказала она и тут же произвела на свет нечто среднее между пением и декламацией:
— У меня сегодня менструация, Значит — не беременная я.
— А дальше? — спросил он, подождав немного — не последует ли продолжение этого шедевра устного творчества, спросил, едва оправившись от чего-то, очень похожего на шок, не в силах согнать с лица одеревеневшую глупую улыбку.
— Дальше будет дальше, — сказала она, вытирая пыль с книжных полок. — Как-нибудь потом, на досуге.
— Ладно, — сказал он. — Тогда я пошел.
— Ага, — сказала она, — иди.
Чем больше он размышлял по дороге в школу о своих отношениях с Раей, тем больше понимал, что все чистое, идеализированное им в этих отношениях было лишь ширмой для души его, а скорее, шорами для глаз души его, чтобы она ничего, кроме необходимого и нужного, не замечала, душа его, которая в этой ширме нуждалась, и нарочно самые грубые плотские отношения между партнерами обставляла красивыми атрибутами вроде этой ширмочки, придуманной и додумываемой им каждый раз именно для души, чтобы наполнить их с Раей отношения, вполне однозначные сами по себе, каким-нибудь красивым и богатым духовным содержанием; и его можно было понять: все-таки это была его первая связь с женщиной, его первая, так сказать, любовь, и ему хотелось, изо всех сил хотелось, чтобы то, что у него было с Раей, можно было бы вполне оправданно назвать тем высоким словом, для которого выдумывалось и чему служили все эти ширмочки и шоры. Но все придуманное при столкновении с реальной действительностью рассыпалось, как прах, искусственность его становилась очевидной и ничего из этого не получалось, и в итоге любые размышления по этому поводу приводили его к тому, что ничего, кроме плотских наслаждений, его с Раей не связывает. Впрочем, подумал он, успокаивая себя, наверно, очень редко так бывает, чтобы первая же женщина на твоем пути удовлетворяла тебя во всех отношениях, так, чтобы на ней можно было без всякого жениться: и красива, и, скажем, подходила бы по возрасту, и умна, и с чувством юмора, и обаятельна, и чутка, и предупредительна с тобой, и добра, и духовно богата, и была бы девушкой твоего круга, и… и еще много разнообразных "и". Редко ведь такое может случиться, чтобы все это сочеталось в одной женщине, чтобы со всех сторон женщина тебя удовлетворяла, чтобы все было хорошо, очень это редкое явление, очень, очень редкое. Чтобы сразу все это у первой же встреченной тобой женщины. Очень редко случается. А почему, интересно, почему так?.. Да потому, наверное, что первую ищешь особенно нетерпеливо, особенно суетливо и обычно без долгих раздумий сразу же довольствуешься тем, что выпало на твою долю. И, естественно, очень редко может так повезти, чтобы у первой же встреченной тобой женщины обнаружилось такое идеальное сочетание прекрасных черт. Разве что повезет уж как-то особенно, а так — очень редко, очень, очень редко, очень, очень, очень, очень редко, — говорил он себе, вышагивая по улице по направлению школы, — очень, очень, очень, очень, очень редко, редко, редко, редко, — с наслаждением чувствуя, как теряет свой смысл слово, так часто повторяемое, как оно незаметно переходит в бессмысленный набор звуков (а значит, и все на свете, видимо, имеет не очень-то много смысла, все, что уже не раз, и не десятки раз побывало в употреблении, повторял он), — так думал он, независимо от себя, вроде треснувшей пластинки, продолжая повторять прилипшее слово, — редко, говорил он себе и повторял до одурения, — редко, редко, редко, редко, редко, редька, редька, с хреном редька, редька с хреном, с хреном редька, редька с хреном — это часто, а то сочетание у женщин — редко. И таким образом немного успокоился по поводу своих заблуждений относительно Раи…
…Потому что я люблю этот город и ни на что его не променяю, сказал он себе, что бы только я делал без этого города и без своих воспоминаний о нем, хотя, честно говоря, все на свете можно на что-нибудь променять, и главное при этом — не прогадать, вот что главное… Но все-таки я люблю вспоминать о днях, прожитых в этом городе. Так он думал, сидя в салоне пассажирского лайнера Ту-134, второй салон, место 17а. И так как делать в кресле самолета было решительно нечего, да и, честно говоря, ничего делать и не хотелось, не хотелось даже перелистать журналы, просмотреть газеты, заново еще раз проглядеть, а может и откорректировать конспект своего выступления, которое предстояло в столице перед лицом высокого собрания, то он поудобнее устроился в кресле и закрыл глаза.
А ведь было время — писателем хотел стать. Мечтал об известности, стишки пописывал, ездил в Москву знакомиться со знаменитыми литераторами, просил их прочитать его стихи, влезал в доверие, угощал многих в ресторане ЦДЛ, пробивал себе дорожки в редакции журналов… Да… Поэт Тогрул Алиев… Звучит? Впрочем, он уже тогда подумывал о поэтическом псевдониме по примеру многих азербайджанских писателей. Знаменитый поэт Тогрул Алиев, нет, не то, конечно, а вот знаменитый поэт, скажем, Тогрул Сель — совсем другое дело. А что? Он и хотел подобно селю ворваться в литературу, моментально стать популярным, и как сель смести со своего пути всяких там мелких рифмоплетов-неудачников, а заодно, естественно, и в первую очередь смести со своего пути и многих, уже заработанных в жизни, недоброжелателей и откровенных врагов. Последняя часть этой программы в настоящее время и с успехом претворена в жизнь, однако с маленьким но: смести-то он их смел, но поэтом не сделался, да, правду сказать, теперь это обстоятельство его мало волнует, потому что появилась масса новых проблем, так как прежние недоброжелатели начинающего поэта сменились новыми, более мощными недоброжелателями и врагами, с которыми и воевать нужно было и более искусно и одновременно более мощно, чтобы его боялись и боялись бы долго — по возможности всю оставшуюся жизнь. А тогда… Да, тогда, в молодости, отказать ему в честолюбии было трудно, да и сейчас тоже, но тогда — в особенности, сейчас он на этот счет немного поуспокоился, даже слишком: большая популярность чревата, вредна, есть обстоятельства, когда лучше не высовываться, притаиться, слиться с окружающей средой, отдаться во власть свойственной ему по природе мимикрии…
А работал поначалу всего лишь корректором в издательстве, в душе лелея честолюбивые замыслы, никому не открывая своих заветных мыслей. И дни в издательстве, в маленькой корректорской, уставленной трухлявыми столами, проходили один похожий на другой…
Однажды стою у окна нашей корректорской, смотрю на улицу, пылающую от августовской жары; струится над головами прохожих раскаленный воздух, мягчеет под ногами прохожих раскаленный асфальт, и почудилось вдруг… такое было состояние, будто спишь наяву, почудилось, будто иду я медленно вдоль коридора, коридор узкий, темный, вдоль коридора стеклянные двери, а за стеклами этих дверей — тоже темно; из-за одной из дверей слышна тихая мелодия мугама, я толкаю дверь и вижу в комнате сидящих в темноте посреди комнаты на стульях мать и двух дочерей; мать на таре играет грустный напев мугама, дочери слушают, уставившись в пол перед собой невидящими, затуманенными взорами. Руки у них сложены на коленях.
Как-то в очередной своей приезд в столицу я познакомился в ЦДЛ с одним довольно известным в кругу литераторов московским прозаиком. Мы с ним играли в бильярд и говорили о литературе. Выяснилось, что наши литературные вкусы во многом совпадают. Писателю этому было под шестьдесят, он много знал и умел интересно говорить. Я накануне был в крупном выигрыше от игры в бильярд и пригласил его в ресторан Дома литераторов. К концу ужина мы набрались как черти. Хотя какой же это был ужин? Скорее обед, переходящий в ужин, и уже переползавший в завтрак, когда его (то есть обед) вовремя остановили служащие ресторана, не дав ему окончательно перейти в завтрак. Короче, добрую половину дня, весь вечер и часть ночи мы просидели за столиком в ресторане. Когда же это было, дай бог памяти, давно, конечно, сейчас вспомню… В семьдесят, нет в шестьдесят девя… нет, все-таки в семьде… Э, что толку, какая разница теперь, в каком именно году это случилось?.. В конце нашего маленького банкета я все же нашел в себе силы вывести его на улицу, впихнуть в такси и отправить домой. Через несколько дней я вспомнил, что старик просил бывать, позвонил, спросил о самочувствии, он был очень рад слышать меня (еще бы не рад — за один только вечер я потратил на него столько, сколько он, наверно, в месяц не зарабатывает) и настоятельно стал приглашать к себе, и я поехал. Жил он в доме писателей, кооперативе Союза писателей в центре Москвы, в хорошей квартире (тогда все квартиры в центре Москвы казались мне хорошими) с большой семьей. Он увлеченно рассказывал мне разные забавные истории, происшедшие с ним и его знакомыми, и все приговаривал — это вам, как молодому писателю, может пригодиться, возьмите это на заметку, это очень характерный, точный эпизод, а вот это я уже использовал, можете не так заинтересованно слушать, а вот сейчас я вам расскажу нечто, так я бы на вашем месте стал бы записывать за мной, берите, используйте, не жалко, дарю — и все такое в таком духе он приговаривал и старался делать вид, что, развлекая меня, ни в коем случае не отрабатывает тот сногсшибательный вечер в ресторане, и я делал вид, что, конечно, у него и в мыслях быть не может как-то компенсировать наши утомительно долгие ресторанные посиделки в прошлый раз, и для меня большая честь быть у него в гостях. Меня угостили чаем и чудным, каким-то воздушным, бесплотным пирогом женщины — его жена и дочери, я ел, похваливал, вообще старался вести себя так, будто я не впервые здесь, потому что обстановку они создали вполне непринужденную и надо было тоже соответствовать, все вроде бы было хорошо, но, уходя, уже выйдя на улицу из их подъезда, я вдруг поймал себя на том, что облегченно, всей грудью вздыхаю, будто что-то минуту назад угнетало меня в этой гостеприимной и уютной московской квартире. Я стал копаться — от чего бы это могло быть, и вскоре понял, что некоторую скованность, несмотря на внешние спокойствие и веселость, я ощущал, видимо, от того, что старик любил малость приврать. Врал тонко, умело, так сказать по-писательски профессионально, но все равно можно было почувствовать — врет. Конечно, и речи быть не могло, чтобы обличить его во лжи, потому что ложь эта была для меня не оскорбительна, то есть бывает ложь, рассчитанная на дураков, чтобы человеку лапшу на уши навесить, объегорить, а тут ложь была в этом отношении совершенно безобидная, и можно было слушать и не возражать, не придираться к каждому слову. Но все же неприятно было, чуть-чуть, самую малость неуютно временами, хотя во время разговора я утешал себя мыслью, что такие старые чудаки (это я тогда думал, что шестьдесят — старость, вполне естественная мысль, если тебе всего лишь двадцать пять лет) и приврать любят, и прихвастнуть, и порой приписать себе чужие заслуги, и удивить, и откровенно почудить, иной раз лишь только для того, чтобы прослыть оригиналами и чудаками… И все же меня его вранье неприятно резануло, а ведь все, что он говорил, было безобидно, ни к чему не обязывало, было весело, в дальнейшем я научился сам так тонко и умело врать, что, как говорится, комар носу не "подточит, и очень пользовался этим, но моя ложь не была уже такой безобидной, какую много лет назад слышал я в московской квартире и которая резала мне слух, моя ложь, к которой меня на каждом шагу вынуждали обстоятельства, уже не слух резала кому-то — пустое занятие, — а была для кого-то как нож в спину, как пуля в затылок, предательский, неожиданный выстрел… Да, в самом деле, как много воды утекло с тех пор, когда вполне безобидная ложь могла резать мне слух и после которой я вздыхал с облегчением…