Один. Сто ночей с читателем - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И ещё… Очень интересна судьба трёхстопного анапеста в российской культуре. Внедрил его Анненский:
Полюбил бы я зиму,Да обуза тяжка…От неё даже дымуНе уйти в облака.
Очень много для него сделал Твардовский («Я убит подо Ржевом, // В безымянном болоте…») и Пастернак:
Город. Зимнее небо.Тьма. Пролёты ворот.У Бориса и ГлебаСвет, и служба идёт.
Этому размеру всегда соответствуют почему-то падающий снег и быстротечность времени, это как-то в семантическом ореоле этого размера очень увязано. И, конечно, одно из лучших упражнений на эту тему – это Шефнер:
Звёзды падают с небаК миллиону миллион.Сколько неба и снегаУ Ростральных колонн!
– «Воскрешение лиственницы» Шаламова не больше ли «Одного дня» Солженицына?
– Нет, я не стал бы противопоставлять эти вещи. Сравнить по изобразительной силе их можно. Понимаете, есть великий творческий подвиг Солженицына и есть великий творческий подвиг Шаламова. Давайте не будем упрощать. Просто у них разная концепция человека.
Не будем упрощать и Солженицына. Не будем, подобно советской критике, говорить, что Иван Денисович – положительный персонаж. Иван Денисович – терпила, один из многих, он выбран по типичности. Это один день одного зэка, вещь сначала называлась «Щ-854», по-моему. Это человек-цифра, человек-литера. А настоящий герой – это Алёшка-сектант или кавторанг. Вот это – герои-борцы, герои сопротивления.
Благотворность лагеря – это не солженицынская мысль. То, что Иван Денисович находит спасение в работе, – это именно спасение, а не позитивный вариант. Конечно, Солженицын не смотрит на человека как на проект отживший, упразднённый. Шаламов-то считает, что человек доказал, что культура в нём – поверхностный слой, что человек всегда – злое животное, что физический труд – проклятие человека. В сущности, Шаламов проклял человека, а Солженицын – нет. Но это не значит, что Солженицын идеализирует лагерь и говорит о его благотворности. Нет, вы этого ему не приписывайте.
Это два титана, два великих автора. Я бы добавил третьего – Андрея Синявского, чьи книги «Голос из хора» и «Спокойной ночи» – это огромный вклад в лагерную литературу. И письма Синявского к жене, этот трёхтомник «127 писем о любви» – тоже потрясающая лагерная летопись. И не только лагерная, это народная летопись вообще, фольклор новый. Я считаю, что эти два бородача и один викинг такой синеглазый, светловолосый (Шаламов), эти три богатыря русской словесности действительно сказали о человеке что-то, чего о нём не знал никто.
Про Аксёнова обещанный разговор.
Творчество Василия Павловича распадается совершенно отчётливо на четыре периода.
Первый – соцреалистический, соцреалистический с человеческим лицом, большого интереса, на мой взгляд, не представляющий, хотя именно тогда были написаны замечательные «Коллеги» и сенсационный «Звёздный билет». Но я согласен скорее с матерью моей, которая сказала, что настоящий Аксёнов начинается не со «Звёздного билета», который все прочли и который вызвал ужасную моду (в нём была молодёжная пошловатость), а с «Апельсинов из Марокко».
«Апельсины из Марокко» – первая повесть, в которой есть Аксёнов, в которой есть неразрешимые проблемы, в которой чёткое понимание, что ни на какой Север, ни на какие окраины, ни в какой Таллин не уедешь от себя; и куда бы ты ни уехал, там тебя это догонит, и любые апельсины из Марокко обернутся собственной твоей внутренней драмой. Это великая повесть, на мой взгляд, очень серьёзная.
Конечно, говорят, что Аксёнов – это мастер рассказа. И действительно, во втором периоде его творчества лучшее, что он писал, – это новеллы и повести. Это период Аксёнова сюрреалистического. Это такие вещи, как малоудачный, на мой взгляд, бродящий, половинчатый роман «Пора, мой друг, пора» и целый цикл поразительных рассказов.
«Победа» – лучший рассказ Аксёнова, написанный ночью за три часа в Доме творчества после того, как он увидел шахматную партию между Борисом Балтером и Анатолием Гладилиным. Конечно, Г.О., этот потрясающий персонаж, в котором Жолковский прочитывает «говно», – это персонаж, вызывающий острое сочувствие, острую жалость, потому что это убогий, обделённый человек. Не следует думать, что Аксёнов его ненавидит. Определённое чувство вины перед ним ещё присутствует у гроссмейстера, поэтому гроссмейстер и выдаёт ему медаль. Но вместе с тем Аксёнов уже понимает, что хватит жалеть Г.О., надо научиться дистанцироваться. Потому что главная задача Г.О. – это расстрелять гроссмейстера; мирного существования быть не может.
Тогда же написаны две лучшие повести Аксёнова – «Затоваренная бочкотара» (всеобщей любви к которой я не разделяю, потому что мне кажется, что это стилистический экзерсис, хотя и очень точный, очень русский, прелестный) и лучшая его повесть, на мой взгляд, «Стальная птица», о которой мы будем говорить подробно.
Заканчивается этот период чудом осуществившейся публикацией маленькой повести «Рандеву» в журнале «Аврора». Аксёнов всегда печатал эту вещь с курсивом, чтобы все увидели, что́ оттуда вырублено. Вырублена оттуда была примерно треть. Но каким-то образом, насколько я помню, Елена Невзглядова умудрилась напечатать её, страшно ободрав ей бока, в 1971 году. Мне когда-то Попов Валерий давал читать этот дико затрёпанный номер «Авроры», не выпуская из рук, только у него в кабинете. Это было во времена, когда Аксёнов ещё был в эмиграции. И я читал «Рандеву». Помню, что на меня она произвела тогда очень странное впечатление. Я не очень понял, о чём там речь. Ну, это очень зашифрованная вещь, очень герметичная.
Лёва Малахитов – типичный универсальный шестидесятник, бабник, саксофонист, хоккеист, писатель (потом он распался на все эти ипостаси в «Ожоге»). Он приезжает на свидание, которое ему на ночной стройплощадке устраивает Юф Смеллдищев, типичный партноменклатурщик, шестидесятник выродившийся, с некоей Смердящей Дамой. Дамой очень пожилой, пиковой дамой, у которой сердечком губы, такие тоже пиковые, нарисованные помадой, от неё пахнет плесенью. И она говорит Малахитову: «А чего вы не любите меня, Малахитов?» – «Оттого что вы Смердящая Дама!» – отвечает ей Малахитов неожиданно.
Это такой образ Софьи Власьевны, советской власти, но не только. Это образ и всей русской косности, и всей агрессии безумной, всего шовинистического зловония и всей пошлости – кстати, необязательно шовинистической, но вообще всей пошлости советской. И Лёва отказывается целовать ей руку и умирает на этой заброшенной стройке. И потом его душа попадает в какое-то подобие рая, и Лёва думает: «Неужели спасён?» Это уже было довольно решительное расставание с эпохой, со страной.
Потом последовал третий и, наверное, самый знаменитый, самый громкий период Аксёнова, который символизируется и больше всего олицетворяется двумя вещами. Это два романа – «Ожог» и «Остров Крым», – которые составили знаменитый аксёновский двухтомник, вышедший в «Огоньке», ознаменовавший собой его возвращение.
«Ожог» – это роман, выдержанный уже в жанре магического сюрреализма, сказал бы я, где главный герой распадается на пять своих ипостасей: на писателя Пантелея Пантелея, на саксофониста Сама Саблера, на физика Аристарха Куницера, на скульптора Радия Хвастищева, на гениального медика Геннадия Малькольмова. И они доигрывают страшную драму своей жизни, потому что в Толике фон Штейнбоке узнаётся маленький Вася Гинзбург (Аксёнов – сын Евгении Гинзбург). Там изложена основа его биографии, как он поехал к матери, высланной на поселение в Магадан после войны, познакомился с её новым мужем-католиком, вообще живо заинтересовался католичеством. Потом её арестовали – по-прежнему красавицу, по-прежнему умницу. Её арестовали у него на глазах.
Вот это и есть главный ожог в его биографии, после которого он и разломился на эти пять ипостасей. Это страшная автобиография, автобиография целого поколения, у которого цельности нет и не может быть, оно как бы разбито. Это тоже очень сложный и зашифрованный роман. Я помню, Аксёнов мне объяснял, что в финале происходит второе пришествие Христа. Помните, когда пауза, кто-то появился, замерли все машины. «Потом всё снова поехало», – финальная фраза романа.
Аксёнов очень избыточен – и стилистически, и фабульно. Но «Ожог» – это, конечно, роман о драме поколения, у которого этот страшный ожог в памяти, и после этого оно оказалось неспособно к цельности, неспособно к цельному поступку. Я так это понимаю.
Эта тема осталась у Аксёнова очень больной. Он потом написал о ней свой предпоследний и самый знаменитый роман «Таинственная страсть». Какая таинственная страсть? Таинственная страсть к предательству, к сдаче своих убеждений. Никто из героев этого романа не оказался готов пойти до конца, никто из них не смог стать ни полноценным борцом, ни полноценным защитником и собственной, и чужой свободы. У них у всех есть этот роковой надлом. И этот надлом впервые описан в «Ожоге».